Не повторил сто крат ошибкой

Глава четвертая

La morale est dans la nature des choses.

Necker [Неккер Ж. – политический деятель и финансист, отец А. Л. Ж. де Сталь. Эпиграф взят из книги де Сталь «Размышления о французской революции».]

I. II. III. IV. V. VI

VII

Чем меньше женщину мы любим,

Тем легче нравимся мы ей

И тем ее вернее губим

Средь обольстительных сетей.

Разврат, бывало, хладнокровный

Наукой славился любовной,

Сам о себе везде трубя

И наслаждаясь не любя.

Но эта важная забава

Достойна старых обезьян

Хваленых дедовских времян:

Ловласов обветшала слава

Со славой красных каблуков

И величавых париков.

VIII

Кому не скучно лицемерить,

Различно повторять одно,

Стараться важно в том уверить,

В чем все уверены давно,

Всё те же слышать возраженья,

Уничтожать предрассужденья,

Которых не было и нет

У девочки в тринадцать лет!

Кого не утомят угрозы,

Моленья, клятвы, мнимый страх,

Записки на шести листах,

Обманы, сплетни, кольцы, слезы,

Надзоры теток, матерей,

И дружба тяжкая мужей!

IX

Так точно думал мой Евгений.

Он в первой юности своей

Был жертвой бурных заблуждений

И необузданных страстей.

Привычкой жизни избалован,

Одним на время очарован,

Разочарованный другим,

Желаньем медленно томим,

Томим и ветреным успехом,

Внимая в шуме и в тиши

Роптанье вечное души,

Зевоту подавляя смехом:

Вот как убил он восемь лет,

Утратя жизни лучший цвет.

X

В красавиц он уж не влюблялся,

А волочился как-нибудь;

Откажут — мигом утешался;

Изменят — рад был отдохнуть.

Он их искал без упоенья,

А оставлял без сожаленья,

Чуть помня их любовь и злость.

Так точно равнодушный гость

На вист вечерний приезжает,

Садится; кончилась игра:

Он уезжает со двора,

Спокойно дома засыпает

И сам не знает поутру,

Куда поедет ввечеру.

XI

Но, получив посланье Тани,

Онегин живо тронут был:

Язык девических мечтаний

В нем думы роем возмутил;

И вспомнил он Татьяны милой

И бледный цвет, и вид унылый;

И в сладостный, безгрешный сон

Душою погрузился он.

Быть может, чувствий пыл старинный

Им на минуту овладел;

Но обмануть он не хотел

Доверчивость души невинной.

Теперь мы в сад перелетим,

Где встретилась Татьяна с ним.

XII

Минуты две они молчали,

Но к ней Онегин подошел

И молвил: «Вы ко мне писали,

Не отпирайтесь. Я прочел

Души доверчивой признанья,

Любви невинной излиянья;

Мне ваша искренность мила;

Она в волненье привела

Давно умолкнувшие чувства;

Но вас хвалить я не хочу;

Я за нее вам отплачу

Признаньем также без искусства;

Примите исповедь мою:

Себя на суд вам отдаю.

XIII

Когда бы жизнь домашним кругом

Я ограничить захотел;

Когда б мне быть отцом, супругом

Приятный жребий повелел;

Когда б семейственной картиной

Пленился я хоть миг единой, —

То, верно б, кроме вас одной,

Невесты не искал иной.

Скажу без блесток мадригальных:

Нашед мой прежний идеал,

Я, верно б, вас одну избрал

В подруги дней моих печальных,

Всего прекрасного в залог,

И был бы счастлив… сколько мог!

XIV

Но я не создан для блаженства;

Ему чужда душа моя;

Напрасны ваши совершенства:

Их вовсе недостоин я.

Поверьте (совесть в том порукой),

Супружество нам будет мукой.

Я, сколько ни любил бы вас,

Привыкнув, разлюблю тотчас;

Начнете плакать: ваши слезы

Не тронут сердца моего,

А будут лишь бесить его.

Судите ж вы, какие розы

Нам заготовит Гименей

И, может быть, на много дней.

XV

Что может быть на свете хуже

Семьи, где бедная жена

Грустит о недостойном муже,

И днем и вечером одна;

Где скучный муж, ей цену зная

(Судьбу, однако ж, проклиная),

Всегда нахмурен, молчалив,

Сердит и холодно-ревнив!

Таков я. И того ль искали

Вы чистой, пламенной душой,

Когда с такою простотой,

С таким умом ко мне писали?

Ужели жребий вам такой

Назначен строгою судьбой?

XVI

Мечтам и годам нет возврата;

Не обновлю души моей…

Я вас люблю любовью брата

И, может быть, еще нежней.

Послушайте ж меня без гнева:

Сменит не раз младая дева

Мечтами легкие мечты;

Так деревцо свои листы

Меняет с каждою весною.

Так, видно, небом суждено.

Полюбите вы снова: но…

Учитесь властвовать собою:

Не всякий вас, как я, поймет;

К беде неопытность ведет».

XVII

Так проповедовал Евгений.

Сквозь слез не видя ничего,

Едва дыша, без возражений,

Татьяна слушала его.

Он подал руку ей. Печально

(Как говорится, машинально)

Татьяна молча оперлась,

Головкой томною склонясь;

Пошли домой вкруг огорода;

Явились вместе, и никто

Не вздумал им пенять на то:

Имеет сельская свобода

Свои счастливые права,

Как и надменная Москва.

XVIII

Вы согласитесь, мой читатель,

Что очень мило поступил

С печальной Таней наш приятель;

Не в первый раз он тут явил

Души прямое благородство,

Хотя людей недоброхотство

В нем не щадило ничего:

Враги его, друзья его

(Что, может быть, одно и то же)

Его честили так и сяк.

Врагов имеет в мире всяк,

Но от друзей спаси нас, Боже!

Уж эти мне друзья, друзья!

Об них недаром вспомнил я.

XIX

А что? Да так. Я усыпляю

Пустые, черные мечты;

Я только в скобках замечаю,

Что нет презренной клеветы,

На чердаке вралем рожденной

И светской чернью ободренной,

Что нет нелепицы такой,

Ни эпиграммы площадной,

Которой бы ваш друг с улыбкой,

В кругу порядочных людей,

Без всякой злобы и затей,

Не повторил стократ ошибкой;

А впрочем, он за вас горой:

Он вас так любит… как родной!

XX

Гм! гм! Читатель благородный,

Здорова ль ваша вся родня?

Позвольте: может быть, угодно

Теперь узнать вам от меня,

Что значит именно родные.

Родные люди вот какие:

Мы их обязаны ласкать,

Любить, душевно уважать

И, по обычаю народа,

О Рождестве их навещать

Или по почте поздравлять,

Чтоб остальное время года

Не думали о нас они…

Итак, дай Бог им долги дни!

XXI

Зато любовь красавиц нежных

Надежней дружбы и родства:

Над нею и средь бурь мятежных

Вы сохраняете права.

Конечно так. Но вихорь моды,

Но своенравие природы,

Но мненья светского поток…

А милый пол, как пух, легок.

К тому ж и мнения супруга

Для добродетельной жены

Всегда почтенны быть должны;

Так ваша верная подруга

Бывает вмиг увлечена:

Любовью шутит сатана.

XXII

Кого ж любить? Кому же верить?

Кто не изменит нам один?

Кто все дела, все речи мерит

Услужливо на наш аршин?

Кто клеветы про нас не сеет?

Кто нас заботливо лелеет?

Кому порок наш не беда?

Кто не наскучит никогда?

Призрака суетный искатель,

Трудов напрасно не губя,

Любите самого себя,

Достопочтенный мой читатель!

Предмет достойный: ничего

Любезней, верно, нет его.

XXIII

Что было следствием свиданья?

Увы, не трудно угадать!

Любви безумные страданья

Не перестали волновать

Младой души, печали жадной;

Нет, пуще страстью безотрадной

Татьяна бедная горит;

Ее постели сон бежит;

Здоровье, жизни цвет и сладость,

Улыбка, девственный покой,

Пропало всё, что звук пустой,

И меркнет милой Тани младость:

Так одевает бури тень

Едва рождающийся день.

XXIV

Увы, Татьяна увядает;

Бледнеет, гаснет и молчит!

Ничто ее не занимает,

Ее души не шевелит.

Качая важно головою,

Соседи шепчут меж собою:

Пора, пора бы замуж ей!..

Но полно. Надо мне скорей

Развеселить воображенье

Картиной счастливой любви.

Невольно, милые мои,

Меня стесняет сожаленье;

Простите мне: я так люблю

Татьяну милую мою!

XXV

Час от часу плененный боле

Красами Ольги молодой,

Владимир сладостной неволе

Предался полною душой.

Он вечно с ней. В ее покое

Они сидят в потемках двое;

Они в саду, рука с рукой,

Гуляют утренней порой;

И что ж? Любовью упоенный,

В смятенье нежного стыда,

Он только смеет иногда,

Улыбкой Ольги ободренный,

Развитым локоном играть

Иль край одежды целовать.

XXVI

Он иногда читает Оле

Нравоучительный роман,

В котором автор знает боле

Природу, чем Шатобриан,

А между тем две, три страницы

(Пустые бредни, небылицы,

Опасные для сердца дев)

Он пропускает, покраснев,

Уединясь от всех далеко,

Они над шахматной доской,

На стол облокотясь, порой

Сидят, задумавшись глубоко,

И Ленский пешкою ладью

Берет в рассеянье свою.

XXVII

Поедет ли домой: и дома

Он занят Ольгою своей.

Летучие листки альбома

Прилежно украшает ей:

То в них рисует сельски виды,

Надгробный камень, храм Киприды [Киприда – одно из прозвищ богини любви Афродиты.]

Или на лире голубка

Пером и красками слегка;

То на листках воспоминанья,

Пониже подписи других,

Он оставляет нежный стих,

Безмолвный памятник мечтанья,

Мгновенной думы долгий след,

Всё тот же после многих лет.

XXVIII

Конечно, вы не раз видали

Уездной барышни альбом,

Что все подружки измарали

С конца, с начала и кругом.

Сюда, назло правописанью,

Стихи без меры, по преданью,

В знак дружбы верной внесены,

Уменьшены, продолжены.

На первом листике встречаешь

Qu’écrirez-vous sur ces tablettes;

И подпись: t. á. v. Annette;

А на последнем прочитаешь:

«Кто любит более тебя,

Пусть пишет далее меня».

XXIX

Тут непременно вы найдете

Два сердца, факел и цветки;

Тут, верно, клятвы вы прочтете

В любви до гробовой доски;

Какой-нибудь пиит армейский

Тут подмахнул стишок злодейский.

В такой альбом, мои друзья,

Признаться, рад писать и я,

Уверен будучи душою,

Что всякий мой усердный вздор

Заслужит благосклонный взор

И что потом с улыбкой злою

Не станут важно разбирать,

Остро иль нет я мог соврать.

XXX

Но вы, разрозненные томы

Из библиотеки чертей,

Великолепные альбомы,

Мученье модных рифмачей,

Вы, украшенные проворно

Толстого кистью чудотворной

Иль Баратынского пером,

Пускай сожжет вас божий гром!

Когда блистательная дама

Мне свой in-quarto подает,

И дрожь и злость меня берет,

И шевелится эпиграмма

Во глубине моей души,

А мадригалы им пиши!

XXXI

Не мадригалы Ленский пишет

В альбоме Ольги молодой;

Его перо любовью дышит,

Не хладно блещет остротой;

Что ни заметит, ни услышит

Об Ольге, он про то и пишет:

И полны истины живой

Текут элегии рекой.

Так ты, Языков вдохновенный,

В порывах сердца своего,

Поешь бог ведает кого,

И свод элегий драгоценный

Представит некогда тебе

Всю повесть о твоей судьбе.

XXXII

Но тише! Слышишь? Критик строгий

Повелевает сбросить нам

Элегии венок убогий

И нашей братье рифмачам

Кричит: «Да перестаньте плакать,

И всё одно и то же квакать,

Жалеть о прежнем, о былом:

Довольно, пойте о другом!»

— Ты прав, и верно нам укажешь

Трубу, личину и кинжал,

И мыслей мертвый капитал

Отвсюду воскресить прикажешь:

Не так ли, друг? — Ничуть. Куда!

«Пишите оды, господа,

XXXIII

Как их писали в мощны годы,

Как было встарь заведено…»

— Одни торжественные оды!

И, полно, друг; не всё ль равно?

Припомни, что сказал сатирик!

«Чужого толка» хитрый лирик

Ужели для тебя сносней

Унылых наших рифмачей? —

«Но всё в элегии ничтожно;

Пустая цель ее жалка;

Меж тем цель оды высока

И благородна…» Тут бы можно

Поспорить нам, но я молчу:

Два века ссорить не хочу.

XXXIV

Поклонник славы и свободы,

В волненье бурных дум своих,

Владимир и писал бы оды,

Да Ольга не читала их.

Случалось ли поэтам слезным

Читать в глаза своим любезным

Свои творенья? Говорят,

Что в мире выше нет наград.

И впрямь, блажен любовник скромный,

Читающий мечты свои

Предмету песен и любви,

Красавице приятно-томной!

Блажен… хоть, может быть, она

Совсем иным развлечена.

XXXV

Но я плоды моих мечтаний

И гармонических затей

Читаю только старой няне,

Подруге юности моей,

Да после скучного обеда

Ко мне забредшего соседа,

Поймав нежданно за полу,

Душу трагедией в углу,

Или (но это кроме шуток),

Тоской и рифмами томим,

Бродя над озером моим,

Пугаю стадо диких уток:

Вняв пенью сладкозвучных строф,

Они слетают с берегов.

XXXVI. XXXVII

А что ж Онегин? Кстати, братья!

Терпенья вашего прошу:

Его вседневные занятья

Я вам подробно опишу.

Онегин жил анахоретом;

В седьмом часу вставал он летом

И отправлялся налегке

К бегущей под горой реке;

Певцу Гюльнары подражая,

Сей Геллеспонт переплывал,

Потом свой кофе выпивал,

Плохой журнал перебирая,

И одевался…

XXXVIII. XXXIX

Прогулки, чтенье, сон глубокой,

Лесная тень, журчанье струй,

Порой белянки черноокой

Младой и свежий поцелуй,

Узде послушный конь ретивый,

Обед довольно прихотливый,

Бутылка светлого вина,

Уединенье, тишина:

Вот жизнь Онегина святая;

И нечувствительно он ей

Предался, красных летних дней

В беспечной неге не считая,

Забыв и город, и друзей,

И скуку праздничных затей.

XL

Но наше северное лето,

Карикатура южных зим,

Мелькнет и нет: известно это,

Хоть мы признаться не хотим.

Уж небо осенью дышало,

Уж реже солнышко блистало,

Короче становился день,

Лесов таинственная сень

С печальным шумом обнажалась,

Ложился на поля туман,

Гусей крикливых караван

Тянулся к югу: приближалась

Довольно скучная пора;

Стоял ноябрь уж у двора.

XLI

Встает заря во мгле холодной;

На нивах шум работ умолк;

С своей волчихою голодной

Выходит на дорогу волк;

Его почуя, конь дорожный

Храпит — и путник осторожный

Несется в гору во весь дух;

На утренней заре пастух

Не гонит уж коров из хлева,

И в час полуденный в кружок

Их не зовет его рожок;

В избушке распевая, дева [В журналах удивлялись, как можно было назвать девою простую крестьянку, между тем как благородные барышни, немного ниже, названы девчонками!]

Прядет, и, зимних друг ночей,

Трещит лучинка перед ней.

XLII

И вот уже трещат морозы

И серебрятся средь полей…

(Читатель ждет уж рифмы розы;

На, вот возьми ее скорей!)

Опрятней модного паркета

Блистает речка, льдом одета.

Мальчишек радостный народ [«Это значит, – замечает один из наших критиков, – что мальчишки катаются на коньках». Справедливо.]

Коньками звучно режет лед;

На красных лапках гусь тяжелый,

Задумав плыть по лону вод,

Ступает бережно на лед,

Скользит и падает; веселый

Мелькает, вьется первый снег,

Звездами падая на брег.

XLIII

В глуши что делать в эту пору?

Гулять? Деревня той порой

Невольно докучает взору

Однообразной наготой.

Скакать верхом в степи суровой?

Но конь, притупленной подковой

Неверный зацепляя лед,

Того и жди, что упадет.

Сиди под кровлею пустынной,

Читай: вот Прадт, вот Walter Scott.

Не хочешь? — поверяй расход,

Сердись иль пей, и вечер длинный

Кой-как пройдет, а завтра то ж,

И славно зиму проведешь.

XLIV

Прямым Онегин Чильд Гарольдом

Вдался в задумчивую лень:

Со сна садится в ванну со льдом,

И после, дома целый день,

Один, в расчеты погруженный,

Тупым кием вооруженный,

Он на бильярде в два шара

Играет с самого утра.

Настанет вечер деревенский:

Бильярд оставлен, кий забыт,

Перед камином стол накрыт,

Евгений ждет: вот едет Ленский

На тройке чалых лошадей;

Давай обедать поскорей!

XLV

Вдовы Клико или Моэта

Благословенное вино

В бутылке мерзлой для поэта

На стол тотчас принесено.

Оно сверкает Ипокреной; []

Оно своей игрой и пеной

(Подобием того-сего)

Меня пленяло: за него

Последний бедный лепт, бывало,

Давал я. Помните ль, друзья?

Его волшебная струя

Рождала глупостей не мало,

А сколько шуток и стихов,

И споров, и веселых снов!

XLVI

Но изменяет пеной шумной

Оно желудку моему,

И я Бордо благоразумный

Уж нынче предпочел ему.

К Au я больше не способен;

Au любовнице подобен

Блестящей, ветреной, живой,

И своенравной, и пустой…

Но ты, Бордо, подобен другу,

Который, в горе и в беде,

Товарищ завсегда, везде,

Готов нам оказать услугу

Иль тихий разделить досуг.

Да здравствует Бордо, наш друг!

XLVII

Огонь потух; едва золою

Подернут уголь золотой;

Едва заметною струею

Виется пар, и теплотой

Камин чуть дышит. Дым из трубок

В трубу уходит. Светлый кубок

Еще шипит среди стола.

Вечерняя находит мгла…

(Люблю я дружеские враки

И дружеский бокал вина

Порою той, что названа

Пора меж волка и собаки,

А почему, не вижу я.)

Теперь беседуют друзья:

XLVIII

«Ну, что соседки? Что Татьяна?

Что Ольга резвая твоя?»

— Налей еще мне полстакана…

Довольно, милый… Вся семья

Здорова; кланяться велели.

Ах, милый, как похорошели

У Ольги плечи, что за грудь!

Что за душа!.. Когда-нибудь

Заедем к ним; ты их обяжешь;

А то, мой друг, суди ты сам:

Два раза заглянул, а там

Уж к ним и носу не покажешь.

Да вот… какой же я болван!

Ты к ним на той неделе зван. —

XLIX

«Я?» — «Да, Татьяны именины

В субботу. Оленька и мать

Велели звать, и нет причины

Тебе на зов не приезжать». —

«Но куча будет там народу

И всякого такого сброду…» —

«И, никого, уверен я!

Кто будет там? своя семья.

Поедем, сделай одолженье!

Ну, что ж?» — «Согласен». — «Как ты мил!»

При сих словах он осушил

Стакан, соседке приношенье,

Потом разговорился вновь

Про Ольгу: такова любовь!

L

Он весел был. Чрез две недели

Назначен был счастливый срок.

И тайна брачныя постели

И сладостной любви венок

Его восторгов ожидали.

Гимена хлопоты, печали,

Зевоты хладная чреда

Ему не снились никогда.

Меж тем как мы, враги Гимена,

В домашней жизни зрим один

Ряд утомительных картин,

Роман во вкусе Лафонтена… [Август Лафонтен, автор множества семейственных романов.]

Мой бедный Ленский, сердцем он

Для оной жизни был рожден.

LI

Он был любим… по крайней мере

Так думал он, и был счастлив.

Стократ блажен, кто предан вере,

Кто, хладный ум угомонив,

Покоится в сердечной неге,

Как пьяный путник на ночлеге,

Или, нежней, как мотылек,

В весенний впившийся цветок;

Но жалок тот, кто всё предвидит,

Чья не кружится голова,

Кто все движенья, все слова

В их переводе ненавидит,

Чье сердце опыт остудил

И забываться запретил!

Глава четвертая

La morale est dans la nature des choses.

Necker [Неккер Ж. – политический деятель и финансист, отец А. Л. Ж. де Сталь. Эпиграф взят из книги де Сталь «Размышления о французской революции».]

I. II. III. IV. V. VI

VII

Чем меньше женщину мы любим,

Тем легче нравимся мы ей

И тем ее вернее губим

Средь обольстительных сетей.

Разврат, бывало, хладнокровный

Наукой славился любовной,

Сам о себе везде трубя

И наслаждаясь не любя.

Но эта важная забава

Достойна старых обезьян

Хваленых дедовских времян:

Ловласов обветшала слава

Со славой красных каблуков

И величавых париков.

VIII

Кому не скучно лицемерить,

Различно повторять одно,

Стараться важно в том уверить,

В чем все уверены давно,

Всё те же слышать возраженья,

Уничтожать предрассужденья,

Которых не было и нет

У девочки в тринадцать лет!

Кого не утомят угрозы,

Моленья, клятвы, мнимый страх,

Записки на шести листах,

Обманы, сплетни, кольцы, слезы,

Надзоры теток, матерей,

И дружба тяжкая мужей!

IX

Так точно думал мой Евгений.

Он в первой юности своей

Был жертвой бурных заблуждений

И необузданных страстей.

Привычкой жизни избалован,

Одним на время очарован,

Разочарованный другим,

Желаньем медленно томим,

Томим и ветреным успехом,

Внимая в шуме и в тиши

Роптанье вечное души,

Зевоту подавляя смехом:

Вот как убил он восемь лет,

Утратя жизни лучший цвет.

X

В красавиц он уж не влюблялся,

А волочился как-нибудь;

Откажут — мигом утешался;

Изменят — рад был отдохнуть.

Он их искал без упоенья,

А оставлял без сожаленья,

Чуть помня их любовь и злость.

Так точно равнодушный гость

На вист вечерний приезжает,

Садится; кончилась игра:

Он уезжает со двора,

Спокойно дома засыпает

И сам не знает поутру,

Куда поедет ввечеру.

XI

Но, получив посланье Тани,

Онегин живо тронут был:

Язык девических мечтаний

В нем думы роем возмутил;

И вспомнил он Татьяны милой

И бледный цвет, и вид унылый;

И в сладостный, безгрешный сон

Душою погрузился он.

Быть может, чувствий пыл старинный

Им на минуту овладел;

Но обмануть он не хотел

Доверчивость души невинной.

Теперь мы в сад перелетим,

Где встретилась Татьяна с ним.

XII

Минуты две они молчали,

Но к ней Онегин подошел

И молвил: «Вы ко мне писали,

Не отпирайтесь. Я прочел

Души доверчивой признанья,

Любви невинной излиянья;

Мне ваша искренность мила;

Она в волненье привела

Давно умолкнувшие чувства;

Но вас хвалить я не хочу;

Я за нее вам отплачу

Признаньем также без искусства;

Примите исповедь мою:

Себя на суд вам отдаю.

XIII

Когда бы жизнь домашним кругом

Я ограничить захотел;

Когда б мне быть отцом, супругом

Приятный жребий повелел;

Когда б семейственной картиной

Пленился я хоть миг единой, —

То, верно б, кроме вас одной,

Невесты не искал иной.

Скажу без блесток мадригальных:

Нашед мой прежний идеал,

Я, верно б, вас одну избрал

В подруги дней моих печальных,

Всего прекрасного в залог,

И был бы счастлив… сколько мог!

XIV

Но я не создан для блаженства;

Ему чужда душа моя;

Напрасны ваши совершенства:

Их вовсе недостоин я.

Поверьте (совесть в том порукой),

Супружество нам будет мукой.

Я, сколько ни любил бы вас,

Привыкнув, разлюблю тотчас;

Начнете плакать: ваши слезы

Не тронут сердца моего,

А будут лишь бесить его.

Судите ж вы, какие розы

Нам заготовит Гименей

И, может быть, на много дней.

XV

Что может быть на свете хуже

Семьи, где бедная жена

Грустит о недостойном муже,

И днем и вечером одна;

Где скучный муж, ей цену зная

(Судьбу, однако ж, проклиная),

Всегда нахмурен, молчалив,

Сердит и холодно-ревнив!

Таков я. И того ль искали

Вы чистой, пламенной душой,

Когда с такою простотой,

С таким умом ко мне писали?

Ужели жребий вам такой

Назначен строгою судьбой?

XVI

Мечтам и годам нет возврата;

Не обновлю души моей…

Я вас люблю любовью брата

И, может быть, еще нежней.

Послушайте ж меня без гнева:

Сменит не раз младая дева

Мечтами легкие мечты;

Так деревцо свои листы

Меняет с каждою весною.

Так, видно, небом суждено.

Полюбите вы снова: но…

Учитесь властвовать собою:

Не всякий вас, как я, поймет;

К беде неопытность ведет».

XVII

Так проповедовал Евгений.

Сквозь слез не видя ничего,

Едва дыша, без возражений,

Татьяна слушала его.

Он подал руку ей. Печально

(Как говорится, машинально)

Татьяна молча оперлась,

Головкой томною склонясь;

Пошли домой вкруг огорода;

Явились вместе, и никто

Не вздумал им пенять на то:

Имеет сельская свобода

Свои счастливые права,

Как и надменная Москва.

XVIII

Вы согласитесь, мой читатель,

Что очень мило поступил

С печальной Таней наш приятель;

Не в первый раз он тут явил

Души прямое благородство,

Хотя людей недоброхотство

В нем не щадило ничего:

Враги его, друзья его

(Что, может быть, одно и то же)

Его честили так и сяк.

Врагов имеет в мире всяк,

Но от друзей спаси нас, Боже!

Уж эти мне друзья, друзья!

Об них недаром вспомнил я.

XIX

А что? Да так. Я усыпляю

Пустые, черные мечты;

Я только в скобках замечаю,

Что нет презренной клеветы,

На чердаке вралем рожденной

И светской чернью ободренной,

Что нет нелепицы такой,

Ни эпиграммы площадной,

Которой бы ваш друг с улыбкой,

В кругу порядочных людей,

Без всякой злобы и затей,

Не повторил стократ ошибкой;

А впрочем, он за вас горой:

Он вас так любит… как родной!

XX

Гм! гм! Читатель благородный,

Здорова ль ваша вся родня?

Позвольте: может быть, угодно

Теперь узнать вам от меня,

Что значит именно родные.

Родные люди вот какие:

Мы их обязаны ласкать,

Любить, душевно уважать

И, по обычаю народа,

О Рождестве их навещать

Или по почте поздравлять,

Чтоб остальное время года

Не думали о нас они…

Итак, дай Бог им долги дни!

XXI

Зато любовь красавиц нежных

Надежней дружбы и родства:

Над нею и средь бурь мятежных

Вы сохраняете права.

Конечно так. Но вихорь моды,

Но своенравие природы,

Но мненья светского поток…

А милый пол, как пух, легок.

К тому ж и мнения супруга

Для добродетельной жены

Всегда почтенны быть должны;

Так ваша верная подруга

Бывает вмиг увлечена:

Любовью шутит сатана.

XXII

Кого ж любить? Кому же верить?

Кто не изменит нам один?

Кто все дела, все речи мерит

Услужливо на наш аршин?

Кто клеветы про нас не сеет?

Кто нас заботливо лелеет?

Кому порок наш не беда?

Кто не наскучит никогда?

Призрака суетный искатель,

Трудов напрасно не губя,

Любите самого себя,

Достопочтенный мой читатель!

Предмет достойный: ничего

Любезней, верно, нет его.

XXIII

Что было следствием свиданья?

Увы, не трудно угадать!

Любви безумные страданья

Не перестали волновать

Младой души, печали жадной;

Нет, пуще страстью безотрадной

Татьяна бедная горит;

Ее постели сон бежит;

Здоровье, жизни цвет и сладость,

Улыбка, девственный покой,

Пропало всё, что звук пустой,

И меркнет милой Тани младость:

Так одевает бури тень

Едва рождающийся день.

XXIV

Увы, Татьяна увядает;

Бледнеет, гаснет и молчит!

Ничто ее не занимает,

Ее души не шевелит.

Качая важно головою,

Соседи шепчут меж собою:

Пора, пора бы замуж ей!..

Но полно. Надо мне скорей

Развеселить воображенье

Картиной счастливой любви.

Невольно, милые мои,

Меня стесняет сожаленье;

Простите мне: я так люблю

Татьяну милую мою!

XXV

Час от часу плененный боле

Красами Ольги молодой,

Владимир сладостной неволе

Предался полною душой.

Он вечно с ней. В ее покое

Они сидят в потемках двое;

Они в саду, рука с рукой,

Гуляют утренней порой;

И что ж? Любовью упоенный,

В смятенье нежного стыда,

Он только смеет иногда,

Улыбкой Ольги ободренный,

Развитым локоном играть

Иль край одежды целовать.

XXVI

Он иногда читает Оле

Нравоучительный роман,

В котором автор знает боле

Природу, чем Шатобриан,

А между тем две, три страницы

(Пустые бредни, небылицы,

Опасные для сердца дев)

Он пропускает, покраснев,

Уединясь от всех далеко,

Они над шахматной доской,

На стол облокотясь, порой

Сидят, задумавшись глубоко,

И Ленский пешкою ладью

Берет в рассеянье свою.

XXVII

Поедет ли домой: и дома

Он занят Ольгою своей.

Летучие листки альбома

Прилежно украшает ей:

То в них рисует сельски виды,

Надгробный камень, храм Киприды [Киприда – одно из прозвищ богини любви Афродиты.]

Или на лире голубка

Пером и красками слегка;

То на листках воспоминанья,

Пониже подписи других,

Он оставляет нежный стих,

Безмолвный памятник мечтанья,

Мгновенной думы долгий след,

Всё тот же после многих лет.

XXVIII

Конечно, вы не раз видали

Уездной барышни альбом,

Что все подружки измарали

С конца, с начала и кругом.

Сюда, назло правописанью,

Стихи без меры, по преданью,

В знак дружбы верной внесены,

Уменьшены, продолжены.

На первом листике встречаешь

Qu’écrirez-vous sur ces tablettes;

И подпись: t. á. v. Annette;

А на последнем прочитаешь:

«Кто любит более тебя,

Пусть пишет далее меня».

XXIX

Тут непременно вы найдете

Два сердца, факел и цветки;

Тут, верно, клятвы вы прочтете

В любви до гробовой доски;

Какой-нибудь пиит армейский

Тут подмахнул стишок злодейский.

В такой альбом, мои друзья,

Признаться, рад писать и я,

Уверен будучи душою,

Что всякий мой усердный вздор

Заслужит благосклонный взор

И что потом с улыбкой злою

Не станут важно разбирать,

Остро иль нет я мог соврать.

XXX

Но вы, разрозненные томы

Из библиотеки чертей,

Великолепные альбомы,

Мученье модных рифмачей,

Вы, украшенные проворно

Толстого кистью чудотворной

Иль Баратынского пером,

Пускай сожжет вас божий гром!

Когда блистательная дама

Мне свой in-quarto подает,

И дрожь и злость меня берет,

И шевелится эпиграмма

Во глубине моей души,

А мадригалы им пиши!

XXXI

Не мадригалы Ленский пишет

В альбоме Ольги молодой;

Его перо любовью дышит,

Не хладно блещет остротой;

Что ни заметит, ни услышит

Об Ольге, он про то и пишет:

И полны истины живой

Текут элегии рекой.

Так ты, Языков вдохновенный,

В порывах сердца своего,

Поешь бог ведает кого,

И свод элегий драгоценный

Представит некогда тебе

Всю повесть о твоей судьбе.

XXXII

Но тише! Слышишь? Критик строгий

Повелевает сбросить нам

Элегии венок убогий

И нашей братье рифмачам

Кричит: «Да перестаньте плакать,

И всё одно и то же квакать,

Жалеть о прежнем, о былом:

Довольно, пойте о другом!»

— Ты прав, и верно нам укажешь

Трубу, личину и кинжал,

И мыслей мертвый капитал

Отвсюду воскресить прикажешь:

Не так ли, друг? — Ничуть. Куда!

«Пишите оды, господа,

XXXIII

Как их писали в мощны годы,

Как было встарь заведено…»

— Одни торжественные оды!

И, полно, друг; не всё ль равно?

Припомни, что сказал сатирик!

«Чужого толка» хитрый лирик

Ужели для тебя сносней

Унылых наших рифмачей? —

«Но всё в элегии ничтожно;

Пустая цель ее жалка;

Меж тем цель оды высока

И благородна…» Тут бы можно

Поспорить нам, но я молчу:

Два века ссорить не хочу.

XXXIV

Поклонник славы и свободы,

В волненье бурных дум своих,

Владимир и писал бы оды,

Да Ольга не читала их.

Случалось ли поэтам слезным

Читать в глаза своим любезным

Свои творенья? Говорят,

Что в мире выше нет наград.

И впрямь, блажен любовник скромный,

Читающий мечты свои

Предмету песен и любви,

Красавице приятно-томной!

Блажен… хоть, может быть, она

Совсем иным развлечена.

XXXV

Но я плоды моих мечтаний

И гармонических затей

Читаю только старой няне,

Подруге юности моей,

Да после скучного обеда

Ко мне забредшего соседа,

Поймав нежданно за полу,

Душу трагедией в углу,

Или (но это кроме шуток),

Тоской и рифмами томим,

Бродя над озером моим,

Пугаю стадо диких уток:

Вняв пенью сладкозвучных строф,

Они слетают с берегов.

XXXVI. XXXVII

А что ж Онегин? Кстати, братья!

Терпенья вашего прошу:

Его вседневные занятья

Я вам подробно опишу.

Онегин жил анахоретом;

В седьмом часу вставал он летом

И отправлялся налегке

К бегущей под горой реке;

Певцу Гюльнары подражая,

Сей Геллеспонт переплывал,

Потом свой кофе выпивал,

Плохой журнал перебирая,

И одевался…

XXXVIII. XXXIX

Прогулки, чтенье, сон глубокой,

Лесная тень, журчанье струй,

Порой белянки черноокой

Младой и свежий поцелуй,

Узде послушный конь ретивый,

Обед довольно прихотливый,

Бутылка светлого вина,

Уединенье, тишина:

Вот жизнь Онегина святая;

И нечувствительно он ей

Предался, красных летних дней

В беспечной неге не считая,

Забыв и город, и друзей,

И скуку праздничных затей.

XL

Но наше северное лето,

Карикатура южных зим,

Мелькнет и нет: известно это,

Хоть мы признаться не хотим.

Уж небо осенью дышало,

Уж реже солнышко блистало,

Короче становился день,

Лесов таинственная сень

С печальным шумом обнажалась,

Ложился на поля туман,

Гусей крикливых караван

Тянулся к югу: приближалась

Довольно скучная пора;

Стоял ноябрь уж у двора.

XLI

Встает заря во мгле холодной;

На нивах шум работ умолк;

С своей волчихою голодной

Выходит на дорогу волк;

Его почуя, конь дорожный

Храпит — и путник осторожный

Несется в гору во весь дух;

На утренней заре пастух

Не гонит уж коров из хлева,

И в час полуденный в кружок

Их не зовет его рожок;

В избушке распевая, дева [В журналах удивлялись, как можно было назвать девою простую крестьянку, между тем как благородные барышни, немного ниже, названы девчонками!]

Прядет, и, зимних друг ночей,

Трещит лучинка перед ней.

XLII

И вот уже трещат морозы

И серебрятся средь полей…

(Читатель ждет уж рифмы розы;

На, вот возьми ее скорей!)

Опрятней модного паркета

Блистает речка, льдом одета.

Мальчишек радостный народ [«Это значит, – замечает один из наших критиков, – что мальчишки катаются на коньках». Справедливо.]

Коньками звучно режет лед;

На красных лапках гусь тяжелый,

Задумав плыть по лону вод,

Ступает бережно на лед,

Скользит и падает; веселый

Мелькает, вьется первый снег,

Звездами падая на брег.

XLIII

В глуши что делать в эту пору?

Гулять? Деревня той порой

Невольно докучает взору

Однообразной наготой.

Скакать верхом в степи суровой?

Но конь, притупленной подковой

Неверный зацепляя лед,

Того и жди, что упадет.

Сиди под кровлею пустынной,

Читай: вот Прадт, вот Walter Scott.

Не хочешь? — поверяй расход,

Сердись иль пей, и вечер длинный

Кой-как пройдет, а завтра то ж,

И славно зиму проведешь.

XLIV

Прямым Онегин Чильд Гарольдом

Вдался в задумчивую лень:

Со сна садится в ванну со льдом,

И после, дома целый день,

Один, в расчеты погруженный,

Тупым кием вооруженный,

Он на бильярде в два шара

Играет с самого утра.

Настанет вечер деревенский:

Бильярд оставлен, кий забыт,

Перед камином стол накрыт,

Евгений ждет: вот едет Ленский

На тройке чалых лошадей;

Давай обедать поскорей!

XLV

Вдовы Клико или Моэта

Благословенное вино

В бутылке мерзлой для поэта

На стол тотчас принесено.

Оно сверкает Ипокреной; []

Оно своей игрой и пеной

(Подобием того-сего)

Меня пленяло: за него

Последний бедный лепт, бывало,

Давал я. Помните ль, друзья?

Его волшебная струя

Рождала глупостей не мало,

А сколько шуток и стихов,

И споров, и веселых снов!

XLVI

Но изменяет пеной шумной

Оно желудку моему,

И я Бордо благоразумный

Уж нынче предпочел ему.

К Au я больше не способен;

Au любовнице подобен

Блестящей, ветреной, живой,

И своенравной, и пустой…

Но ты, Бордо, подобен другу,

Который, в горе и в беде,

Товарищ завсегда, везде,

Готов нам оказать услугу

Иль тихий разделить досуг.

Да здравствует Бордо, наш друг!

XLVII

Огонь потух; едва золою

Подернут уголь золотой;

Едва заметною струею

Виется пар, и теплотой

Камин чуть дышит. Дым из трубок

В трубу уходит. Светлый кубок

Еще шипит среди стола.

Вечерняя находит мгла…

(Люблю я дружеские враки

И дружеский бокал вина

Порою той, что названа

Пора меж волка и собаки,

А почему, не вижу я.)

Теперь беседуют друзья:

XLVIII

«Ну, что соседки? Что Татьяна?

Что Ольга резвая твоя?»

— Налей еще мне полстакана…

Довольно, милый… Вся семья

Здорова; кланяться велели.

Ах, милый, как похорошели

У Ольги плечи, что за грудь!

Что за душа!.. Когда-нибудь

Заедем к ним; ты их обяжешь;

А то, мой друг, суди ты сам:

Два раза заглянул, а там

Уж к ним и носу не покажешь.

Да вот… какой же я болван!

Ты к ним на той неделе зван. —

XLIX

«Я?» — «Да, Татьяны именины

В субботу. Оленька и мать

Велели звать, и нет причины

Тебе на зов не приезжать». —

«Но куча будет там народу

И всякого такого сброду…» —

«И, никого, уверен я!

Кто будет там? своя семья.

Поедем, сделай одолженье!

Ну, что ж?» — «Согласен». — «Как ты мил!»

При сих словах он осушил

Стакан, соседке приношенье,

Потом разговорился вновь

Про Ольгу: такова любовь!

L

Он весел был. Чрез две недели

Назначен был счастливый срок.

И тайна брачныя постели

И сладостной любви венок

Его восторгов ожидали.

Гимена хлопоты, печали,

Зевоты хладная чреда

Ему не снились никогда.

Меж тем как мы, враги Гимена,

В домашней жизни зрим один

Ряд утомительных картин,

Роман во вкусе Лафонтена… [Август Лафонтен, автор множества семейственных романов.]

Мой бедный Ленский, сердцем он

Для оной жизни был рожден.

LI

Он был любим… по крайней мере

Так думал он, и был счастлив.

Стократ блажен, кто предан вере,

Кто, хладный ум угомонив,

Покоится в сердечной неге,

Как пьяный путник на ночлеге,

Или, нежней, как мотылек,

В весенний впившийся цветок;

Но жалок тот, кто всё предвидит,

Чья не кружится голова,

Кто все движенья, все слова

В их переводе ненавидит,

Чье сердце опыт остудил

И забываться запретил!

Александр Сергеевич Пушкин. Евгений Онегин

Роман в стихах

Евгений Онегин. Глава 4. Пересказ. Иллюстрированная аудиокнига

Глава четвертая

La morale est dans la nature des choses.

Necker [42]

I. II. III. IV. V. VI

VII

Чем меньше женщину мы любим,

Тем легче нравимся мы ей

И тем ее вернее губим

Средь обольстительных сетей.

Разврат, бывало, хладнокровный

Наукой славился любовной,

Сам о себе везде трубя

И наслаждаясь не любя.

Но эта важная забава

Достойна старых обезьян

Хваленых дедовских времян:

Ловласов обветшала слава

Со славой красных каблуков

И величавых париков.

VIII

Кому не скучно лицемерить,

Различно повторять одно,

Стараться важно в том уверить,

В чем все уверены давно,

Всё те же слышать возраженья,

Уничтожать предрассужденья,

Которых не было и нет

У девочки в тринадцать лет!

Кого не утомят угрозы,

Моленья, клятвы, мнимый страх,

Записки на шести листах,

Обманы, сплетни, кольцы, слезы,

Надзоры теток, матерей,

И дружба тяжкая мужей!

IX

Так точно думал мой Евгений.

Он в первой юности своей

Был жертвой бурных заблуждений

И необузданных страстей.

Привычкой жизни избалован,

Одним на время очарован,

Разочарованный другим,

Желаньем медленно томим,

Томим и ветреным успехом,

Внимая в шуме и в тиши

Роптанье вечное души,

Зевоту подавляя смехом:

Вот как убил он восемь лет,

Утратя жизни лучший цвет.

X

В красавиц он уж не влюблялся,

А волочился как-нибудь;

Откажут – мигом утешался;

Изменят – рад был отдохнуть.

Он их искал без упоенья,

А оставлял без сожаленья,

Чуть помня их любовь и злость.

Так точно равнодушный гость

На вист вечерний приезжает,

Садится; кончилась игра:

Он уезжает со двора,

Спокойно дома засыпает

И сам не знает поутру,

Куда поедет ввечеру.

XI

Но, получив посланье Тани,

Онегин живо тронут был:

Язык девических мечтаний

В нем думы роем возмутил;

И вспомнил он Татьяны милой

И бледный цвет, и вид унылый;

И в сладостный, безгрешный сон

Душою погрузился он.

Быть может, чувствий пыл старинный

Им на минуту овладел;

Но обмануть он не хотел

Доверчивость души невинной.

Теперь мы в сад перелетим,

Где встретилась Татьяна с ним.

XII

Минуты две они молчали,

Но к ней Онегин подошел

И молвил: «Вы ко мне писали,

Не отпирайтесь. Я прочел

Души доверчивой признанья,

Любви невинной излиянья;

Мне ваша искренность мила;

Она в волненье привела

Давно умолкнувшие чувства;

Но вас хвалить я не хочу;

Я за нее вам отплачу

Признаньем также без искусства;

Примите исповедь мою:

Себя на суд вам отдаю.

XIII

Когда бы жизнь домашним кругом

Я ограничить захотел;

Когда б мне быть отцом, супругом

Приятный жребий повелел;

Когда б семейственной картиной

Пленился я хоть миг единой, –

То, верно б, кроме вас одной,

Невесты не искал иной.

Скажу без блесток мадригальных:

Нашед мой прежний идеал,

Я, верно б, вас одну избрал

В подруги дней моих печальных,

Всего прекрасного в залог,

И был бы счастлив… сколько мог!

XIV

Но я не создан для блаженства;

Ему чужда душа моя;

Напрасны ваши совершенства:

Их вовсе недостоин я.

Поверьте (совесть в том порукой),

Супружество нам будет мукой.

Я, сколько ни любил бы вас,

Привыкнув, разлюблю тотчас;

Начнете плакать: ваши слезы

Не тронут сердца моего,

А будут лишь бесить его.

Судите ж вы, какие розы

Нам заготовит Гименей

И, может быть, на много дней.

XV

Что может быть на свете хуже

Семьи, где бедная жена

Грустит о недостойном муже,

И днем и вечером одна;

Где скучный муж, ей цену зная

(Судьбу, однако ж, проклиная),

Всегда нахмурен, молчалив,

Сердит и холодно-ревнив!

Таков я. И того ль искали

Вы чистой, пламенной душой,

Когда с такою простотой,

С таким умом ко мне писали?

Ужели жребий вам такой

Назначен строгою судьбой?

XVI

Мечтам и годам нет возврата;

Не обновлю души моей…

Я вас люблю любовью брата

И, может быть, еще нежней.

Послушайте ж меня без гнева:

Сменит не раз младая дева

Мечтами легкие мечты;

Так деревцо свои листы

Меняет с каждою весною.

Так, видно, небом суждено.

Полюбите вы снова: но…

Учитесь властвовать собою:

Не всякий вас, как я, поймет;

К беде неопытность ведет».

XVII

Так проповедовал Евгений.

Сквозь слез не видя ничего,

Едва дыша, без возражений,

Татьяна слушала его.

Он подал руку ей. Печально

(Как говорится, машинально)

Татьяна молча оперлась,

Головкой томною склонясь;

Пошли домой вкруг огорода;

Явились вместе, и никто

Не вздумал им пенять на то:

Имеет сельская свобода

Свои счастливые права,

Как и надменная Москва.

XVIII

Вы согласитесь, мой читатель,

Что очень мило поступил

С печальной Таней наш приятель;

Не в первый раз он тут явил

Души прямое благородство,

Хотя людей недоброхотство

В нем не щадило ничего:

Враги его, друзья его

(Что, может быть, одно и то же)

Его честили так и сяк.

Врагов имеет в мире всяк,

Но от друзей спаси нас, Боже!

Уж эти мне друзья, друзья!

Об них недаром вспомнил я.

XIX

А что? Да так. Я усыпляю

Пустые, черные мечты;

Я только в скобках замечаю,

Что нет презренной клеветы,

На чердаке вралем рожденной

И светской чернью ободренной,

Что нет нелепицы такой,

Ни эпиграммы площадной,

Которой бы ваш друг с улыбкой,

В кругу порядочных людей,

Без всякой злобы и затей,

Не повторил стократ ошибкой;

А впрочем, он за вас горой:

Он вас так любит… как родной!

XX

Гм! гм! Читатель благородный,

Здорова ль ваша вся родня?

Позвольте: может быть, угодно

Теперь узнать вам от меня,

Что значит именно родные.

Родные люди вот какие:

Мы их обязаны ласкать,

Любить, душевно уважать

И, по обычаю народа,

О Рождестве их навещать

Или по почте поздравлять,

Чтоб остальное время года

Не думали о нас они…

Итак, дай Бог им долги дни!

XXI

Зато любовь красавиц нежных

Надежней дружбы и родства:

Над нею и средь бурь мятежных

Вы сохраняете права.

Конечно так. Но вихорь моды,

Но своенравие природы,

Но мненья светского поток…

А милый пол, как пух, легок.

К тому ж и мнения супруга

Для добродетельной жены

Всегда почтенны быть должны;

Так ваша верная подруга

Бывает вмиг увлечена:

Любовью шутит сатана.

XXII

Кого ж любить? Кому же верить?

Кто не изменит нам один?

Кто все дела, все речи мерит

Услужливо на наш аршин?

Кто клеветы про нас не сеет?

Кто нас заботливо лелеет?

Кому порок наш не беда?

Кто не наскучит никогда?

Призрака суетный искатель,

Трудов напрасно не губя,

Любите самого себя,

Достопочтенный мой читатель!

Предмет достойный: ничего

Любезней, верно, нет его.

XXIII

Что было следствием свиданья?

Увы, не трудно угадать!

Любви безумные страданья

Не перестали волновать

Младой души, печали жадной;

Нет, пуще страстью безотрадной

Татьяна бедная горит;

Ее постели сон бежит;

Здоровье, жизни цвет и сладость,

Улыбка, девственный покой,

Пропало всё, что звук пустой,

И меркнет милой Тани младость:

Так одевает бури тень

Едва рождающийся день.

XXIV

Увы, Татьяна увядает;

Бледнеет, гаснет и молчит!

Ничто ее не занимает,

Ее души не шевелит.

Качая важно головою,

Соседи шепчут меж собою:

Пора, пора бы замуж ей!..

Но полно. Надо мне скорей

Развеселить воображенье

Картиной счастливой любви.

Невольно, милые мои,

Меня стесняет сожаленье;

Простите мне: я так люблю

Татьяну милую мою!

XXV

Час от часу плененный боле

Красами Ольги молодой,

Владимир сладостной неволе

Предался полною душой.

Он вечно с ней. В ее покое

Они сидят в потемках двое;

Они в саду, рука с рукой,

Гуляют утренней порой;

И что ж? Любовью упоенный,

В смятенье нежного стыда,

Он только смеет иногда,

Улыбкой Ольги ободренный,

Развитым локоном играть

Иль край одежды целовать.

XXVI

Он иногда читает Оле

Нравоучительный роман,

В котором автор знает боле

Природу, чем Шатобриан,

А между тем две, три страницы

(Пустые бредни, небылицы,

Опасные для сердца дев)

Он пропускает, покраснев,

Уединясь от всех далеко,

Они над шахматной доской,

На стол облокотясь, порой

Сидят, задумавшись глубоко,

И Ленский пешкою ладью

Берет в рассеянье свою.

XXVII

Поедет ли домой: и дома

Он занят Ольгою своей.

Летучие листки альбома

Прилежно украшает ей:

То в них рисует сельски виды,

Надгробный камень, храм Киприды[43]

Или на лире голубка

Пером и красками слегка;

То на листках воспоминанья,

Пониже подписи других,

Он оставляет нежный стих,

Безмолвный памятник мечтанья,

Мгновенной думы долгий след,

Всё тот же после многих лет.

XXVIII

Конечно, вы не раз видали

Уездной барышни альбом,

Что все подружки измарали

С конца, с начала и кругом.

Сюда, назло правописанью,

Стихи без меры, по преданью,

В знак дружбы верной внесены,

Уменьшены, продолжены.

На первом листике встречаешь

Qu’écrirez-vous sur ces tablettes;

И подпись: t. a€. v. Annette;

А на последнем прочитаешь:

«Кто любит более тебя,

Пусть пишет далее меня».

XXIX

Тут непременно вы найдете

Два сердца, факел и цветки;

Тут, верно, клятвы вы прочтете

В любви до гробовой доски;

Какой-нибудь пиит армейский

Тут подмахнул стишок злодейский.

В такой альбом, мои друзья,

Признаться, рад писать и я,

Уверен будучи душою,

Что всякий мой усердный вздор

Заслужит благосклонный взор

И что потом с улыбкой злою

Не станут важно разбирать,

Остро иль нет я мог соврать.

XXX

Но вы, разрозненные томы

Из библиотеки чертей,

Великолепные альбомы,

Мученье модных рифмачей,

Вы, украшенные проворно

Толстого кистью чудотворной

Иль Баратынского пером,

Пускай сожжет вас божий гром!

Когда блистательная дама

Мне свой in-quarto подает,

И дрожь и злость меня берет,

И шевелится эпиграмма

Во глубине моей души,

А мадригалы им пиши!

XXXI

Не мадригалы Ленский пишет

В альбоме Ольги молодой;

Его перо любовью дышит,

Не хладно блещет остротой;

Что ни заметит, ни услышит

Об Ольге, он про то и пишет:

И полны истины живой

Текут элегии рекой.

Так ты, Языков вдохновенный,

В порывах сердца своего,

Поешь бог ведает кого,

И свод элегий драгоценный

Представит некогда тебе

Всю повесть о твоей судьбе.

XXXII

Но тише! Слышишь? Критик строгий

Повелевает сбросить нам

Элегии венок убогий

И нашей братье рифмачам

Кричит: «Да перестаньте плакать,

И всё одно и то же квакать,

Жалеть о прежнем, о былом:

Довольно, пойте о другом!»

– Ты прав, и верно нам укажешь

Трубу, личину и кинжал,

И мыслей мертвый капитал

Отвсюду воскресить прикажешь:

Не так ли, друг? – Ничуть. Куда!

«Пишите оды, господа,

XXXIII

Как их писали в мощны годы,

Как было встарь заведено…»

– Одни торжественные оды!

И, полно, друг; не всё ль равно?

Припомни, что сказал сатирик!

«Чужого толка» хитрый лирик

Ужели для тебя сносней

Унылых наших рифмачей? –

«Но всё в элегии ничтожно;

Пустая цель ее жалка;

Меж тем цель оды высока

И благородна…» Тут бы можно

Поспорить нам, но я молчу:

Два века ссорить не хочу.

XXXIV

Поклонник славы и свободы,

В волненье бурных дум своих,

Владимир и писал бы оды,

Да Ольга не читала их.

Случалось ли поэтам слезным

Читать в глаза своим любезным

Свои творенья? Говорят,

Что в мире выше нет наград.

И впрямь, блажен любовник скромный,

Читающий мечты свои

Предмету песен и любви,

Красавице приятно-томной!

Блажен… хоть, может быть, она

Совсем иным развлечена.

XXXV

Но я плоды моих мечтаний

И гармонических затей

Читаю только старой няне,

Подруге юности моей,

Да после скучного обеда

Ко мне забредшего соседа,

Поймав нежданно за полу,

Душу трагедией в углу,

Или (но это кроме шуток),

Тоской и рифмами томим,

Бродя над озером моим,

Пугаю стадо диких уток:

Вняв пенью сладкозвучных строф,

Они слетают с берегов.

XXXVI. XXXVII

А что ж Онегин? Кстати, братья!

Терпенья вашего прошу:

Его вседневные занятья

Я вам подробно опишу.

Онегин жил анахоретом;

В седьмом часу вставал он летом

И отправлялся налегке

К бегущей под горой реке;

Певцу Гюльнары подражая,

Сей Геллеспонт переплывал,

Потом свой кофе выпивал,

Плохой журнал перебирая,

И одевался…

XXXVIII. XXXIX

Прогулки, чтенье, сон глубокой,

Лесная тень, журчанье струй,

Порой белянки черноокой

Младой и свежий поцелуй,

Узде послушный конь ретивый,

Обед довольно прихотливый,

Бутылка светлого вина,

Уединенье, тишина:

Вот жизнь Онегина святая;

И нечувствительно он ей

Предался, красных летних дней

В беспечной неге не считая,

Забыв и город, и друзей,

И скуку праздничных затей.

XL

Но наше северное лето,

Карикатура южных зим,

Мелькнет и нет: известно это,

Хоть мы признаться не хотим.

Уж небо осенью дышало,

Уж реже солнышко блистало,

Короче становился день,

Лесов таинственная сень

С печальным шумом обнажалась,

Ложился на поля туман,

Гусей крикливых караван

Тянулся к югу: приближалась

Довольно скучная пора;

Стоял ноябрь уж у двора.

XLI

Встает заря во мгле холодной;

На нивах шум работ умолк;

С своей волчихою голодной

Выходит на дорогу волк;

Его почуя, конь дорожный

Храпит – и путник осторожный

Несется в гору во весь дух;

На утренней заре пастух

Не гонит уж коров из хлева,

И в час полуденный в кружок

Их не зовет его рожок;

В избушке распевая, дева[44]

Прядет, и, зимних друг ночей,

Трещит лучинка перед ней.

XLII

И вот уже трещат морозы

И серебрятся средь полей…

(Читатель ждет уж рифмы розы;

На, вот возьми ее скорей!)

Опрятней модного паркета

Блистает речка, льдом одета.

Мальчишек радостный народ[45]

Коньками звучно режет лед;

На красных лапках гусь тяжелый,

Задумав плыть по лону вод,

Ступает бережно на лед,

Скользит и падает; веселый

Мелькает, вьется первый снег,

Звездами падая на брег.

XLIII

В глуши что делать в эту пору?

Гулять? Деревня той порой

Невольно докучает взору

Однообразной наготой.

Скакать верхом в степи суровой?

Но конь, притупленной подковой

Неверный зацепляя лед,

Того и жди, что упадет.

Сиди под кровлею пустынной,

Читай: вот Прадт, вот Walter Scott.

Не хочешь? – поверяй расход,

Сердись иль пей, и вечер длинный

Кой-как пройдет, а завтра то ж,

И славно зиму проведешь.

XLIV

Прямым Онегин Чильд Гарольдом

Вдался в задумчивую лень:

Со сна садится в ванну со льдом,

И после, дома целый день,

Один, в расчеты погруженный,

Тупым кием вооруженный,

Он на бильярде в два шара

Играет с самого утра.

Настанет вечер деревенский:

Бильярд оставлен, кий забыт,

Перед камином стол накрыт,

Евгений ждет: вот едет Ленский

На тройке чалых лошадей;

Давай обедать поскорей!

XLV

Вдовы Клико или Моэта

Благословенное вино

В бутылке мерзлой для поэта

На стол тотчас принесено.

Оно сверкает Ипокреной[46];

Оно своей игрой и пеной

(Подобием того-сего)

Меня пленяло: за него

Последний бедный лепт, бывало,

Давал я. Помните ль, друзья?

Его волшебная струя

Рождала глупостей не мало,

А сколько шуток и стихов,

И споров, и веселых снов!

XLVI

Но изменяет пеной шумной

Оно желудку моему,

И я Бордо благоразумный

Уж нынче предпочел ему.

К Au я больше не способен;

Au любовнице подобен

Блестящей, ветреной, живой,

И своенравной, и пустой…

Но ты, Бордо, подобен другу,

Который, в горе и в беде,

Товарищ завсегда, везде,

Готов нам оказать услугу

Иль тихий разделить досуг.

Да здравствует Бордо, наш друг!

XLVII

Огонь потух; едва золою

Подернут уголь золотой;

Едва заметною струею

Виется пар, и теплотой

Камин чуть дышит. Дым из трубок

В трубу уходит. Светлый кубок

Еще шипит среди стола.

Вечерняя находит мгла…

(Люблю я дружеские враки

И дружеский бокал вина

Порою той, что названа

Пора меж волка и собаки,

А почему, не вижу я.)

Теперь беседуют друзья:

XLVIII

«Ну, что соседки? Что Татьяна?

Что Ольга резвая твоя?»

– Налей еще мне полстакана…

Довольно, милый… Вся семья

Здорова; кланяться велели.

Ах, милый, как похорошели

У Ольги плечи, что за грудь!

Что за душа!.. Когда-нибудь

Заедем к ним; ты их обяжешь;

А то, мой друг, суди ты сам:

Два раза заглянул, а там

Уж к ним и носу не покажешь.

Да вот… какой же я болван!

Ты к ним на той неделе зван. –

XLIX

«Я?» – «Да, Татьяны именины

В субботу. Оленька и мать

Велели звать, и нет причины

Тебе на зов не приезжать». –

«Но куча будет там народу

И всякого такого сброду…» –

«И, никого, уверен я!

Кто будет там? своя семья.

Поедем, сделай одолженье!

Ну, что ж?» – «Согласен». – «Как ты мил!»

При сих словах он осушил

Стакан, соседке приношенье,

Потом разговорился вновь

Про Ольгу: такова любовь!

L

Он весел был. Чрез две недели

Назначен был счастливый срок.

И тайна брачныя постели

И сладостной любви венок

Его восторгов ожидали.

Гимена хлопоты, печали,

Зевоты хладная чреда

Ему не снились никогда.

Меж тем как мы, враги Гимена,

В домашней жизни зрим один

Ряд утомительных картин,

Роман во вкусе Лафонтена…[47]

Мой бедный Ленский, сердцем он

Для оной жизни был рожден.

LI

Он был любим… по крайней мере

Так думал он, и был счастлив.

Стократ блажен, кто предан вере,

Кто, хладный ум угомонив,

Покоится в сердечной неге,

Как пьяный путник на ночлеге,

Или, нежней, как мотылек,

В весенний впившийся цветок;

Но жалок тот, кто всё предвидит,

Чья не кружится голова,

Кто все движенья, все слова

В их переводе ненавидит,

Чье сердце опыт остудил

И забываться запретил!


[42] Нравственность (мораль) – в природе вещей.

Неккер (фр.). 

Неккер Ж. – политический деятель и финансист, отец А. Л. Ж. де Сталь. Эпиграф взят из книги де Сталь «Размышления о французской революции».

[43] Киприда – одно из прозвищ богини любви Афродиты.

[44] В журналах удивлялись, как можно было назвать девою простую крестьянку, между тем как благородные барышни, немного ниже, названы девчонками!

[45] «Это значит, – замечает один из наших критиков, – что мальчишки катаются на коньках». Справедливо.

[46]

В лета красные мои

Поэтический аи

Нравился мне пеной шумной,

Сим подобием любви

Или юности безумной, и проч.

(Послание к Л. П.)

[47] Август Лафонтен, автор множества семейственных романов.

Добродетель — это знание.
/Сократ/

Такова была одна из наиболее известных мыслей Сократа.

Великий философ, перед которым преклонялись Платон и Ксенофонт, и кому в ученье отдавали юношей из наиболее богатых и знатных афинских семей, был убежден, что человек стремится к добродетели по самой своей природе. А дурные поступки проистекают оттого, что людям свойственны заблуждения, поверхностные суждения и неумение правильно мыслить.
Ведь если человек будет верно мыслить о добродетели и обладать о ней истинным знанием, то он и действовать будет правильно и морально. Таким образом по мысли Сократа добродетель проистекает из истинного знания и умения правильно мыслить, которое позволяет находить правильные решения этических проблем. Поэтому чтобы воспитать из молодого человека достойного члена общества прежде всего следует избавить его от ложного знания и научить правильно мыслить.

Однако это не просто странно, а чрезвычайно странно.
Человек, имевший репутацию мудреца и учителя мудрецов и где? — в классических Афинах, в эпоху, когда философствовало полгорода, совершает ошибку, которая кажется совершенно детской.

Ну кто еще в школе не наблюдал как маленькая ловкая интриганка манипулирует целым классом, дергая за ниточки человеческих слабостей: зависти, самолюбия, ревности, жадности. Кстати, такое умение девочки приобретают намного раньше мальчиков.

Этим маленьким стервам уже прекрасно известно, что человеческими поступками управляет отнюдь не разум, а слабости и страсти. Т.е. им от молодых ногтей известна мысль, изящно сформулированная Ларошфуко:
Ум всегда в дураках у сердца.

Увы, такова печальная правда о человечестве. Хотя мы и называем сами себя homo sapiens, человек разумный, однако же руководствуемся при этом отнюдь не разумом. Человек использует разум главным образом не для принятия решений, а для придумывания оправданий своим решениям, принятых не разумом, а совсем другими инстанциями.

Однако же тут есть проблема.
Если этот факт о человеческих слабостях, страхах и страстях как главных пружинах человеческих поступков известен многим 16-летним девочкам, как могло случиться, что один из великих учителей человечества, всю жизнь истративший на размышления о человеке, тут допустил столь очевидный промах?!

Согласитесь — это выглядит загадочно.

Мне кажется, тут следует обратиться к призыву, начертанному на фронтоне храма Аполлона:
Познай самого себя.

Молва ошибочно приписывала авторство призыва Сократу, но у ошибки были основания — именно Сократ объявил самопознание главным путем к воспитанию достойной личности.
И, разумеется, установке на самопознание он и сам следовал и свое знание о человеке извлекал прежде всего из наблюдения за самим собой.

Но! Сократ был философом от рождения, философом par excellence, устремленным к разоблачению ложного знания и поиску Истины. Для него Истина обладала такой привлекательностью, таким непобедимым обаянием, сияла такой поистине божественной красотой, что Сократу казалось: стоит показать людям Истину во всей ее непобедимой красоте, как все тут же ее признают и никогда не будут уклоняться от ее предписаний.

Он просто судил о людях по себе.

Однако большинство людей отнюдь не философы.

Евгений Онегин

А.С. Пушкин

Роман в стихах

Стихотворный перевод на английский

Владимира Бальмонта

Eugene Onegin

The Novel in Verse

By A.S. Pushkin

Verse Interpretation by Vladimir Balmont

Не мысля гордый свет забавить,

Вниманье дружбы возлюбя,

Хотел бы я тебе представить

Залог достойнее тебя,

Достойнее души прекрасной,

Святой исполненной мечты,

Поэзии живой и ясной,

Высоких дум и простоты;

Но так и быть — рукой пристрастной

Прими собранье пестрых глав,

Полу-смешных, полупечальных,

Простонародных, идеальных,

Небрежный плод моих забав,

Бессонниц, легких вдохновений,

Незрелых и увядших лет,

Ума холодных наблюдений

И сердца горестных замет.

Not for the beau monde entertaining,

Just being charmed by friendly care,

I’m giving you this bail intending

To reward you more just and fair

With worthy of the lofty feeling,

Suffused with consecrated dream

The Poetry serene and living,

The thoughts and ease in high esteem.

But let it be, your care revealing

Accept the florid chapters’ row,

Semi-amusing, semi-wistful,

Ideal, folkish, sometimes blissful,

What my light-headed pen did draw,

The fruits of vigils, inspirations,

Immature and now faded years,

Of the cold mind’s observations

And of my heart so doleful breaths.

Chapter I

I

«Мой дядя самых честных правил,

Когда не в шутку занемог,

Он уважать себя заставил

И лучше выдумать не мог.

Его пример другим наука;

Но, боже мой, какая скука

С больным сидеть и день и ночь,

Не отходя ни шагу прочь!

Какое низкое коварство

Полуживого забавлять,

Ему подушки поправлять,

Печально подносить лекарство,

Вздыхать и думать про себя:

Когда же черт возьмет тебя!»

“My uncle used to be so sound,

But after falling gravely ill

Is craving homage, and has found

That could not make a better deal.

It is for others a good lesson,

But what a boredom is the session:

To watch a sick man day and night

And do not make a step aside!

What mean deceitfulness it is:

To feign compassion, dose the drugs,

To set and fluff the pillows, thus,

To entertain a half deceased,

To show fake sympathy, then, sigh

And think: Oh gosh, when will you die!”

II

Так думал молодой повеса,

Летя в пыли на почтовых,

Всевышней волею Зевеса

Наследник всех своих родных.

Друзья Людмилы и Руслана!

С героем моего романа

Без предисловий, сей же час

Позвольте познакомить вас:

Онегин, добрый мой приятель,

Родился на брегах Невы,

Где, может быть, родились вы

Или блистали, мой читатель;

Там некогда гулял и я:

Но вреден север для меня.

It was what a young rake expected,

When dusting post-chaise speeded him,

By Zeus’s supreme will elected

The only heir of all his kin.

The friends of “Ruslan and Lyudmila”!

Here is my novel in verse hero,

With no preface and just right now

Let me acquaint you with the one:

Eugene Onegin, my good fellow,

Was born on Neva’s even shores,

Which, probably, were home of yours,

Or where you used to shine and revel.

It’s where I also used to play,

But North is not for me, they say*.

*At the time, Pushkin was in Moldavia exiled from St.-Petersburg by the government

III

Служив отлично благородно,

Долгами жил его отец,

Давал три бала ежегодно

И промотался наконец.

Судьба Евгения хранила:

Сперва Madame за ним ходила,

Потом Monsieur ее сменил.

Ребенок был резов, но мил.

Monsieur l’Abbé, француз убогой,

Чтоб не измучилось дитя,

Учил его всему шутя,

Не докучал моралью строгой,

Слегка за шалости бранил

И в Летний сад гулять водил.

His father served exactly fairly

Relying mostly on a debt,

At least three balls used to give yearly

And became bankrupt in the end.

Eugene’s fate, though, was well disposed:

At first, a Madame cared and nursed,

Then, paltry French cared for the kid.

The boy was frisky, but still sweet.

Monsieur l’Abbé was not too formal

Didn’t want to spoil the child’s rest,

Preferred to teach him just in jest

And didn’t bore him with strict moral,

Reproved for pranks by gentle talk

To Summer Garden took for walk.

IV

Когда же юности мятежной

Пришла Евгению пора,

Пора надежд и грусти нежной,

Monsieur прогнали со двора.

Вот мой Онегин на свободе;

Острижен по последней моде,

Как dandy лондонский одет —

И наконец увидел свет.

Он по-французски совершенно

Мог изъясняться и писал;

Легко мазурку танцевал

И кланялся непринужденно;

Чего ж вам больше? Свет решил,

Что он умен и очень мил.

And when the childhood was over,

There came the time for youthful play,

The time of hopes and tender sorrow,

Monsieur was fired right away.

No one restrained Onegin’s passion,

His hair was cut in modern fashion,

Like London dandy he was clothed

And finally had seen beau monde.

He demonstrated perfect bearing:

Could speak good French and wrote as well;

He danced Mazurka very well

And made a bow without straining.

What else you need? Beau monde could say

That he was very nice and sane.

V

Мы все учились понемногу

Чему-нибудь и как-нибудь,

Так воспитаньем, слава богу,

У нас немудрено блеснуть.

Онегин был по мненью многих

(Судей решительных и строгих)

Ученый малый, но педант:

Имел он счастливый талант

Без принужденья в разговоре

Коснуться до всего слегка,

С ученым видом знатока

Хранить молчанье в важном споре

И возбуждать улыбку дам

Огнем нежданных эпиграмм.

Without diligence succeeding

In learning something and somehow

We, thanks to God, can flash with breeding,

It makes no difficulty now.

Onegin was by view of many

(Who judge severely, but fairly)

A scholar, but a prig, as well,

He had a talent, I can tell,

Without straining, simply chatting

To touch a subject quite a bit,

And just like knowing all of it

To remain silent when debating,

And to arose the ladies smile

By sudden epigrams’ brisk style.

VI

Латынь из моды вышла ныне:

Так, если правду вам сказать,

Он знал довольно по-латыне,

Чтоб эпиграфы разбирать,

Потолковать об Ювенале,

В конце письма поставить vale,

Да помнил, хоть не без греха,

Из Энеиды два стиха.

Он рыться не имел охоты

В хронологической пыли

Бытописания земли:

Но дней минувших анекдоты

От Ромула до наших дней

Хранил он в памяти своей.

Latin today is not high value,

But if to be sincere and just,

He knew in Latin a good many:

The sense of epigraphs could grasp.

From Eneida in his mind

At least two verses he could find.

With Juvenal he was best friend,

Put vale* in the letters end.

He didn’t have any inclination

To dig in prehistoric dust,

In detail analyze the past,

But funny stories of the ancient

From Romulo to recent day

He didn’t forget and did retain.

* Farewell (Latin)

VII

Высокой страсти не имея

Для звуков жизни не щадить,

Не мог он ямба от хорея,

Как мы ни бились, отличить.

Бранил Гомера, Феокрита;

Зато читал Адама Смита

И был глубокой эконом,

То есть умел судить о том,

Как государство богатеет,

И чем живет, и почему

Не нужно золота ему,

Когда простой продукт имеет.

Отец понять его не мог

И земли отдавал в залог.

He wasn’t at all a lofty person

To sacrifice his life for rhymes:

Iambus or trochee in the verses

Could never ever recognize.

He reproved greats of Ancient Greece,

By Adam Smith was really pleased,

In economics was expert,

Id est*, could prove by means of what

The commonwealth can reach a progress,

How can a state exist and why

There is no need in gold supply,

When it avails a simple produce.

His dad could not that understand,

And put in pawn the estates’ land.

* i.e. (Latin) **

VIII

Всего, что знал еще Евгений,

Пересказать мне недосуг;

Но в чем он истинный был гений,

Что знал он тверже всех наук,

Что было для него измлада

И труд и мука и отрада,

Что занимало целый день

Его тоскующую лень, —

Была наука страсти нежной,

Которую воспел Назон,

За что страдальцем кончил он

Свой век блестящий и мятежный

В Молдавии, в глуши степей,

Вдали Италии своей.

Discuss of all Onegin’s virtues

(No doubt) will take too much time,

But which of these had made a fortune,

What were his beliefs in the prime?

What was for him from infant’s years

The work, the suffer and the rest,

What occupied him all the day

Besides the melancholic stay?

It was the tender feels inciting

Hymned in the verses by Nasō **,

The art the poet suffered for,

By which his stormy time was shining;

From beloved Italy exiled

In the Moldova’s steppes he died.

** Publius Ovidius Naso – Ancient Roman poet known for collection

of love poetry in elegiac couplets

IX X

Как рано мог он лицемерить,

Таить надежду, ревновать,

Разуверять, заставить верить,

Казаться мрачным, изнывать,

Являться гордым и послушным,

Внимательным иль равнодушным!

Как томно был он молчалив,

Как пламенно красноречив,

В сердечных письмах как небрежен!

Одним дыша, одно любя,

Как он умел забыть себя!

Как взор его был быстр и нежен,

Стыдлив и дерзок, а порой

Блистал послушною слезой!

How young was he to be dissembler,

Feel jealousy and harbor hope,

Persuade, dissuade, and then surrender

To feels, to look like sad or bored,

To appear proud and obedient,

Attentive, listless or convenient!

How was he languishing tightlipped,

And how expressively could speak!

How careless was in private letters!

And when something had stirred his blood

How could give up himself for love!

How fast and tender were his glances!

He could be bashful, could be gay,

And could drop tears, which were a play!

XI

Как он умел казаться новым,

Шутя невинность изумлять,

Пугать отчаяньем готовым,

Приятной лестью забавлять,

Ловить минуту умиленья,

Невинных лет предубежденья

Умом и страстью побеждать,

Невольной ласки ожидать,

Молить и требовать признанья,

Подслушать сердца первый звук,

Преследовать любовь, и вдруг

Добиться тайного свиданья…

И после ей наедине

Давать уроки в тишине!

How skillful was he to look modern,

To amaze innocence by jest,

To scare by recklessness a virgin,

By pleasing flattery impress,

To catch a minute of emotion,

To supersede by will and passion

The prejudice of naïve years,

Expect unconscious sweet caress,

To pray and call for a confession,

To overhear the first soul’s sigh,

To follow love and in a while

To intercept a lady’s passion,

And later in a lonely site

To give her lessons in a quiet!

XII

Как рано мог уж он тревожить

Сердца кокеток записных!

Когда ж хотелось уничтожить

Ему соперников своих,

Как он язвительно злословил!

Какие сети им готовил!

Но вы, блаженные мужья,

С ним оставались вы друзья:

Его ласкал супруг лукавый,

Фобласа давний ученик,

И недоверчивый старик,

И рогоносец величавый,

Всегда довольный сам собой,

Своим обедом и женой.

How early he could make disquiet

A heart of regular coquette!

And when he wanted to wipe out

The rivals standing on his path,

How awfully caustic he was!

What artful nets he spread for those!

But you, the husbands, were so kind

That friendship with him did not mind:

He was caressed by cunning spouse —

Faublas’s* old-established friend,

And a suspicious old man,

And cuckold, who looks always nice,

Is proud of his style of life,

His copious dinner and his wife.

* Hero of French love novel

XIII. XIV.

XV.

Бывало, он еще в постеле:

К нему записочки несут.

Что? Приглашенья? В самом деле,

Три дома на вечер зовут:

Там будет бал, там детский праздник.

Куда ж поскачет мой проказник?

С кого начнет он? Все равно:

Везде поспеть немудрено.

Покамест в утреннем уборе,

Надев широкий боливар,

Онегин едет на бульвар

И там гуляет на просторе,

Пока недремлющий брегет

Не прозвонит ему обед.

Sometimes, he used in bed still staying,

When they bring little notes; all right,

The invitations, they are saying

Three homes invite him for tonight:

Here is a ball, there is a party.

Where will proceed my naughty partner?

What place he’ll go to visit first?

He’ll manage all of it, of course.

And so far in a morning clothing,

In a wide hat la Bolivar

Onegin drives to boulevard,

And in the open air keeps strolling

Till sleepless Breguet rings him that

It is your lunchtime, don’t forget.

XVI.

Уж тёмно: в санки он садится

«Пади, пади!» — раздался крик;

Морозной пылью серебрится

Его бобровый воротник.

К Talon помчался: он уверен,

Что там уж ждет его Каверин.

Вошел: и пробка в потолок,

Вина кометы брызнул ток,

Пред ним roast-beef окровавленный,

И трюфли, роскошь юных лет,

Французской кухни лучший цвет,

И Стразбурга пирог нетленный

Меж сыром Лимбургским живым

И ананасом золотым.

It’s getting dark, he went sleigh riding,

“Gee up” – the eager cabman cried;

With frosty silver dust was shining

The beaver collar in the night.

He dashed to chef Talon* aware

Kaverin was awaiting there.

Gets in, — a cork with pop springs up,

And wine like comet jets to cup,

Here is a roast beef’s bloodstained slice,

And truffles – splendor for the youth,

French cuisine the highest proof,

And Strasburg pie so neatly lies

Between a slice of Limburg cheese

And a pineapple golden piece.

* Famous restaurateur

XVII

Еще бокалов жажда просит

Залить горячий жир котлет,

Но звон брегета им доносит,

Что новый начался балет.

Театра злой законодатель,

Непостоянный обожатель

Очаровательных актрис,

Почетный гражданин кулис,

Онегин полетел к театру,

Где каждый, вольностью дыша,

Готов охлопать entrechat,

Обшикать Федру, Клеопатру,

Моину вызвать (для того,

Чтоб только слышали его).

The thirst for goblets still requires

To quench the cutlets’ fiery fat,

But Breguet watch’s bell reminds:

The theatre starts first ballet act.

The stage’s vicious fashion maker,

The charming actresses’ caretaker,

The well-known youthful theatre sage

And honored dweller of backstage,

Onegin speeded to the theatre,

Where everyone feels free and sage

To hiss an actor off the stage,

To catcall Ph(a)edra, Cleopatra,

To call Moina* (to attract

Attention to himself by that).

* Heroine of a Russian tragedy by Ozerov

XVIII

Волшебный край! там в стары годы,

Сатиры смелый властелин,

Блистал Фонвизин, друг свободы,

И переимчивый Княжнин;

Там Озеров невольны дани

Народных слез, рукоплесканий

С младой Семеновой делил;

Там наш Катенин воскресил

Корнеля гений величавый;

Там вывел колкий Шаховской

Своих комедий шумный рой,

Там и Дидло венчался славой,

Там, там под сению кулис

Младые дни мои неслись.

A magic land! There in old years

The freedom’s potentate Fonvisin**

His satire plays with triumph staged,

And Knyazhnin made the public dizzy.

There, Ozerov shared presentations

Of people’s tears and clapping splashes

With young Semenova; just there

Appeared Katenin and did dare

Revive Corneille’s dramatic story,

And always biting Shakhovskoy

Became the comedies le roi;

That’s where Didlo** was crowned with glory.

There, in the shadow of the wings

Flied by my youthful day’s extremes.

** Initiator of Russian Comedy

***Didelot — famous ballet dancer and ballet-master

XIX

My goddesses! How are you doing?

Please, heed my voice and sad request:

Are you the same? Or other houris

Have occupied on stage your place?

Could I again hear your great chorus,

Could I see Russian Terpsichore’s

By soul performed exalted flight?

Or dismal glance will fail to find

On the dull stage the well-known faces,

And watching through lorgnette the world

I’ll be bystander sad and cold,

Indifferent to the new graces,

And yawning calmly and speechless

Will be remembering the past?

My goddesses! How are you doing?

Please, heed my voice and sad request:

Are you the same? Or other huris

Have occupied on stage your place?

Could I again hear your great chorus,

Could I see Russian Terpsichore’s

By soul performed exalted flight?

Or dismal glance will fail to find

On the dull stage the well-known faces,

And watching through lorgnette the world

I’ll be bystander sad and cold,

Indifferent to the new graces,

And yawning calmly and speechless

Will be remembering the past?

XX

Театр уж полон; ложи блещут;

Партер и кресла, все кипит;

В райке нетерпеливо плещут,

И, взвившись, занавес шумит.

Блистательна, полувоздушна,

Смычку волшебному послушна,

Толпою нимф окружена,

Стоит Истомина; она,

Одной ногой касаясь пола,

Другою медленно кружит,

И вдруг прыжок, и вдруг летит,

Летит, как пух от уст Эола;

То стан совьет, то разовьет,

И быстрой ножкой ножку бьет.

The hall is full, the boxes flashing,

The stalls and armchairs are in boil,

The circle top with clapping splashes,

A curtain rustles in a whirl.

Airy, magnificent and brilliant,

And to a fiddlestick obedient

Istomina stands in a crowd

Of nymphs, who make a nice background.

One of her feet touches the floor,

The other circles fairy light,

She suddenly jumps and is in flight,

Like fluff produced by Aeolus blow;

Now twists her waist, and now untwists,

By one quick foot the other beats.

XXI

Всё хлопает. Онегин входит,

Идет меж кресел по ногам,

Двойной лорнет скосясь наводит

На ложи незнакомых дам;

Все ярусы окинул взором,

Всё видел: лицами, убором

Ужасно недоволен он;

С мужчинами со всех сторон

Раскланялся, потом на сцену

В большом рассеянье взглянул,

Отворотился — и зевнул,

И молвил: «всех пора на смену;

Балеты долго я терпел,

Но и Дидло мне надоел».

All clapping. Here’s Onegin coming,

He goes through armchairs, steps on feet,

And his lorgnette aside aligning

Squints at the ladies in box seat;

The theatre tiers glancing over

He saw the faces and adornments,

Disliked these awfully, and then

Exchanged the bows with sitting men,

Glanced at the stage and all around,

And doing it with vacant look

Averted, yawned and did conclude:

“All those should be replaced, no doubt.

Ballets awake in me just bore,

Didlo doesn’t stir me anymore”.

XXII

Еще амуры, черти, змеи

На сцене скачут и шумят;

Еще усталые лакеи

На шубах у подъезда спят;

Еще не перестали топать,

Сморкаться, кашлять, шикать, хлопать;

Еще снаружи и внутри

Везде блистают фонари;

Еще, прозябнув, бьются кони,

Наскуча упряжью своей,

И кучера, вокруг огней,

Бранят господ и бьют в ладони:

А уж Онегин вышел вон;

Домой одеться едет он.

The cupids, demons, snakes and devils

Still jump all over and make noise.

The tired lackeys at the doorways

Right on the fur coats are in drowse.

The footfall hasn’t, yet, pacified,

The cough and clapping have not quiet.

Inside and out of the theatre

The lamps are lighting by a glitter.

The horses thrashing in the cold

Are pretty tired of the harness.

The cabmen crowd at the fires,

Clap hands and idle masters scold.

Onegin now is getting off,

He forwards home to change the cloth.

XXIII

Изображу ль в картине верной

Уединенный кабинет,

Где мод воспитанник примерный

Одет, раздет и вновь одет?

Все, чем для прихоти обильной

Торгует Лондон щепетильный

И по Балтическим волнам

За лес и сало возит нам,

Все, что в Париже вкус голодный,

Полезный промысел избрав,

Изобретает для забав,

Для роскоши, для неги модной, —

Всё украшало кабинет

Философа в осьмнадцать лет.

Can I depict my true impression,

A lonely private room portray,

Where foster child of the fashion

Was dressed, undressed and dressed again?

All stuff that busy London’s merchants

To agitate high life’s emotions

Bring to us through the Baltic waves

To change to wood, pigs’ fat and grains,

All what in Paris hungry taste

Invents for fun according fashion,

Promoting splendid life impression

To drive the trade, and that makes sense,

All that the study room adorned,

And to eighteen years sage belonged.

XXIV

Янтарь на трубках Цареграда,

Фарфор и бронза на столе,

И, чувств изнеженных отрада,

Духи в граненом хрустале;

Гребенки, пилочки стальные,

Прямые ножницы, кривые,

И щетки тридцати родов

И для ногтей и для зубов.

Руссо (замечу мимоходом)

Не мог понять, как важный Грим

Смел чистить ногти перед ним,

Красноречивым сумасбродом.

Защитник вольности и прав

В сем случае совсем не прав.

Pipes’ amber from Constantinople,

Bronze on the table, chinaware,

Perfume in stylish cut-glass bottle

(A pleasure for effete young man),

Steel files for nails and combs for hair,

A set of scissors, curved and straight,

The brushes more than thirty breeds

To polish nails and brush the teeth.

Russo (to mention passing that)

Got really mad, when pompous Grim

Dared polish nails in front of him,

Romantic eloquent madcap.

The liberty and rights defender

This time was wrong that way to render.

XXV

Быть можно дельным человеком

И думать о красе ногтей:

К чему бесплодно спорить с веком?

Обычай деспот меж людей.

Второй Чадаев, мой Евгений,

Боясь ревнивых осуждений,

В своей одежде был педант

И то, что мы назвали франт.

Он три часа по крайней мере

Пред зеркалами проводил

И из уборной выходил

Подобный ветреной Венере,

Когда, надев мужской наряд,

Богиня едет в маскарад.

You can be a pragmatic person,

Yet, care for beauty of your nails,

Denying this is controversial,

Since people are the customs’ slaves.

Chadaev’s* copy, my Onegin,

Being afraid of jealous blaming,

When choosing clothing was a prig

And followed fashions being strict.

Three hours he used at least

To spend in front of tailors’ mirrors,

And his from fitting room appearance

Reminded flighty Venus feast,

When she in menswear being clothed

To masquerade drives from abroad.

* Pushkin’s friend

XXVI

В последнем вкусе туалетом

Заняв ваш любопытный взгляд,

Я мог бы пред ученым светом

Здесь описать его наряд;

Конечно б это было смело,

Описывать мое же дело:

Но панталоны, фрак, жилет,

Всех этих слов на русском нет;

А вижу я, винюсь пред вами,

Что уж и так мой бедный слог

Пестреть гораздо б меньше мог

Иноплеменными словами,

Хоть и заглядывал я встарь

В Академический Словарь.

I have attracted your attention

To his attires in last taste

And planned to show the modern fashion

By its description in details;

Of course, it would be pretty fearless,

To give descriptions is my business,

But pantaloons, frack* and gilet**,

I can’t collect in Russian, yet;

And I confess to you with shame

That my, besides all that, poor style

I am diluting time to time

With alien to my homeland names,

Though, in the past I used to glance

Over the lexicon not once.

* Tailcoat (French)

** Waistcoat (German)

XXVII

У нас теперь не то в предмете:

Мы лучше поспешим на бал,

Куда стремглав в ямской карете

Уж мой Онегин поскакал.

Перед померкшими домами

Вдоль сонной улицы рядами

Двойные фонари карет

Веселый изливают свет

И радуги на снег наводят:

Усеян плошками кругом,

Блестит великолепный дом;

По цельным окнам тени ходят,

Мелькают профили голов

И дам и модных чудаков.

But now it’s not right thing to purpose,

We’d better gallop to a ball,

Where after changing of the clothes

Onegin speeded after all.

In front of faded buildings’ rows

Along the sleepy corridors

The double lamps of carriage lines

Pour out light and cheer the minds,

And rainbow on the snow induce.

The lampions shine all around,

A mansion glitters on a ground.

In windows shadows are produced

By moving heads of noble dames

And fancy looking odds and cranks.

XXVIII

Вот наш герой подъехал к сеням;

Швейцара мимо он стрелой

Взлетел по мраморным ступеням,

Расправил волоса рукой,

Вошел. Полна народу зала;

Музыка уж греметь устала;

Толпа мазуркой занята;

Кругом и шум и теснота;

Бренчат кавалергарда шпоры;

Летают ножки милых дам;

По их пленительным следам

Летают пламенные взоры,

И ревом скрыпок заглушен

Ревнивый шепот модных жен.

Here is my hero at the entrance,

He passed a doorman in a rush,

Flied up the marble steps of staircase

And fixed his hair by fingers brush.

He gets into the crowded hall,

The music tiers to make roar,

Mazurka entertains the crowd

The noise and crush are all around.

The guardsmen’s spurs are jingling lightly,

The flying feet of dancing dames

Leave in the air a charming trace,

The watching eyes are shining brightly.

And jealous whisper of the wives

Dies in the violins’ roars and cries.

XXIX

Во дни веселий и желаний

Я был от балов без ума:

Верней нет места для признаний

И для вручения письма.

О вы, почтенные супруги!

Вам предложу свои услуги;

Прошу мою заметить речь:

Я вас хочу предостеречь.

Вы также, маменьки, построже

За дочерьми смотрите вслед:

Держите прямо свой лорнет!

Не то… не то, избави боже!

Я это потому пишу,

Что уж давно я не грешу.

In days of revels and sensations

The balls to me made great delight,

It was right place for declarations,

For handing letters perfect site.

Oh, you, an honorable spouse!

I am appealing to your nous,

Please, listen to me and be wise,

I call you to oppose the vice.

And you, the mothers, be more strict

And to your daughters pay attention,

Keep your lorgnette at right direction,

Or, what can be? … Oh, God forbid!

I write these lines one reason for,

Since I am not a sinner more.

XXX

Увы, на разные забавы

Я много жизни погубил!

Но если б не страдали нравы,

Я балы б до сих пор любил.

Люблю я бешеную младость,

И тесноту, и блеск, и радость,

И дам обдуманный наряд;

Люблю их ножки; только вряд

Найдете вы в России целой

Три пары стройных женских ног.

Ах! долго я забыть не мог

Две ножки… Грустный, охладелый,

Я все их помню, и во сне

Они тревожат сердце мне.

In vain in diverse entertainments

I’ve killed a lot of my life way!

If it would not destroy the manners,

I’d love the balls till recent day.

I love this youthful animation,

And cram, and shine and exaltation,

And dames’ attire, smart and proud,

And ladies’ legs, but am in doubt,

Since scarcely in the Russian lands

Three pairs of slender legs you’ll find.

Oh! How for long disturbed my mind

The image of this pair of legs.

And their seductive figuration

Till now disturbs imagination.

XXXI

Когда ж, и где, в какой пустыне,

Безумец, их забудешь ты?

Ах, ножки, ножки! где вы ныне?

Где мнете вешние цветы?

Взлелеяны в восточной неге,

На северном, печальном снеге

Вы не оставили следов:

Любили мягких вы ковров

Роскошное прикосновенье.

Давно ль для вас я забывал

И жажду славы и похвал,

И край отцов, и заточенье?

Исчезло счастье юных лет —

Как на лугах ваш легкий след.

Is there a wilderness or desert,

Where you, a madman, could forget

These pretty legs, and where at present

On vernal flowers they step?

Caressed in oriental comfort,

On northern doleful snowy carpet

They have not left the traces, yet,

Since loved to touch the carpets that

Were soft exciting lavish pleasure.

Because of them I skipped sometimes

The thirst for glory and for prize,

The land of fathers, freedoms’ treasure!

The happiness of youthful years

Has disappeared like their light trace.

XXXII

Дианы грудь, ланиты Флоры

Прелестны, милые друзья!

Однако ножка Терпсихоры

Прелестней чем-то для меня.

Она, пророчествуя взгляду

Неоценимую награду,

Влечет условною красой

Желаний своевольный рой.

Люблю ее, мой друг Эльвина,

Под длинной скатертью столов,

Весной на мураве лугов,

Зимой на чугуне камина,

На зеркальном паркете зал,

У моря на граните скал.

Diana’s breast and cheeks of Flora

Look pretty lovely, my good guys!

But Terpsichore’s cute leg, however,

Is much attractive in my eyes.

It presages to covert gaze

Inestimable sensual praise,

It does attract by pleasant form

The willful passions in a swarm.

Yes, I do love it, my Elvina,

When hidden under table cloth,

In spring, when stepping on greensward,

In winter time, when ballerina

Steps on the stage, on parquet floor,

And at a see shore on rock wall.

XXXIII

Я помню море пред грозою:

Как я завидовал волнам,

Бегущим бурной чередою

С любовью лечь к ее ногам!

Как я желал тогда с волнами

Коснуться милых ног устами!

Нет, никогда средь пылких дней

Кипящей младости моей

Я не желал с таким мученьем

Лобзать уста младых Армид,

Иль розы пламенных ланит,

Иль перси, полные томленьем;

Нет, никогда порыв страстей

Так не терзал души моей!

I saw the sea before storm coming:

What envy was aroused in me,

When after speedy heady running

The waves did drop at feet of thee!

With waves I was embraced by feeling,

To touch cute legs my lips were willing!

No, never in the blazing flames

Of my youth’s stormy boiling days

I ever wished it with such passion

To kiss Armides’ arousing lips,

Or flaming roses of the cheeks,

Or breast stirred up by love expression.

No, never ever passions’ whirl

Was so much rankling in my soul!

XXXIV

Мне памятно другое время!

В заветных иногда мечтах

Держу я счастливое стремя…

И ножку чувствую в руках;

Опять кипит воображенье,

Опять ее прикосновенье

Зажгло в увядшем сердце кровь,

Опять тоска, опять любовь!..

Но полно прославлять надменных

Болтливой лирою своей;

Они не стоят ни страстей,

Ни песен, ими вдохновенных:

Слова и взор волшебниц сих

Обманчивы… как ножки их.

I cannot leave this in behind,

It’s where my cherished dream extends:

A happy stirrup in my mind…

I’m feeling female’s leg in hands!

Again the fantasy is boiling,

Again this touch of leg is burning,

It stirs up blood in withered heart,

Again this anguish and this love!

Though, it’s enough to glorify

The arrogance of haughty creatures,

They are not worthy of these speeches,

I’d better still my chatty lyre.

These enchantresses’ words and glances

Are so deceptive… like feet’s traces!

XXXV

Что ж мой Онегин? Полусонный

В постелю с бала едет он:

А Петербург неугомонный

Уж барабаном пробужден.

Встает купец, идет разносчик,

На биржу тянется извозчик,

С кувшином охтенка спешит,

Под ней снег утренний хрустит.

Проснулся утра шум приятный.

Открыты ставни; трубный дым

Столбом восходит голубым,

И хлебник, немец аккуратный,

В бумажном колпаке, не раз

Уж отворял свой васисдас.

Where is Onegin? Half asleep,

From ball to bed he’s moved by carriage.

St. Petersburg does never sleep,

The drums are beating waking soldiers.

A merchant wakes, a pedlar walks,

A cab to stand is pulled by horse,

A dairymaid delivers milk,

Under her feet the snow makes squeak.

The morning noise refreshes air.

They open blinds; smoke by columns

Ascends upwards from burning ovens,

A baker – German, clean and fair,

In paper cap, exclaimed not once

His crackling language’s was ist das.

XXXVI

Но, шумом бала утомленный,

И утро в полночь обратя,

Спокойно спит в тени блаженной

Забав и роскоши дитя.

Проснется за-полдень, и снова

До утра жизнь его готова,

Однообразна и пестра.

И завтра то же, что вчера.

Но был ли счастлив мой Евгений,

Свободный, в цвете лучших лет,

Среди блистательных побед,

Среди вседневных наслаждений?

Вотще ли был он средь пиров

Неосторожен и здоров?

But being worn by night time pleasure,

Has mixed up morning and midnight

The kid of luxury and leisure

Sleeps dreaming blissfully in quiet.

Gets up in p.m., and again

His life is scheduled for a day,

It is monotonous and bright,

And all the same, the day, the night…

But did it make my Eugene happy,

When he spent time in this delight

Triumphing victories and pride,

With no restraints, in bloom and healthy?

Or it is fruitless and in vain

To spend in revels night and day?

XXXVII

Нет: рано чувства в нем остыли;

Ему наскучил света шум;

Красавицы не долго были

Предмет его привычных дум;

Измены утомить успели;

Друзья и дружба надоели,

Затем, что не всегда же мог

Beef-steaks и стразбургский пирог

Шампанской обливать бутылкой

И сыпать острые слова,

Когда болела голова;

И хоть он был повеса пылкой,

Но разлюбил он наконец

И брань, и саблю, и свинец.

Too early he got rid of passions

And was annoyed with high life’s roar;

The beauties drew no more attention

And did not stir him anymore.

Unfaithfulness made him fatigued,

Of friends and friendship he got rid,

Since not for long he could and would

Eat beef-steaks and the Strasburg food

Spill with Champaign straight from a bottle,

And pour the spicy bitter words,

When at that time headache disturbs;

And though he loved the life to throttle,

He ceased to like it in the end —

The fight, the saber and the lead.

XXXVIII

Недуг, которого причину

Давно бы отыскать пора,

Подобный английскому сплину,

Короче: русская хандра

Им овладела понемногу;

Он застрелиться, слава богу,

Попробовать не захотел,

Но к жизни вовсе охладел.

Как Child-Harold, угрюмый, томный

В гостиных появлялся он;

Ни сплетни света, ни бостон,

Ни милый взгляд, ни вздох нескромный,

Ничто не трогало его,

Не замечал он ничего.

A sickness of an unknown kind,

Which should be cleared long time ago

(It somehow English spleen reminds

And is khandra in Russian term),

Had seized him little at a time.

To shoot himself he did not try,

And thank you, God, for the assistance,

But he cooled off routine existence.

He showed himself in high society

Like Child Harold sullen, sad,

Nor boston, nor immodest chat,

Nor sigh or glance could now excite him,

No, nothing could awake his soul,

He was ignoring the whole world.

XXXIX. XL. XLI

XLII

Причудницы большого света!

Всех прежде вас оставил он;

И правда то, что в наши лета

Довольно скучен высший тон;

Хоть, может быть, иная дама

Толкует Сея и Бентама,

Но вообще их разговор

Несносный, хоть невинный вздор;

К тому ж они так непорочны,

Так величавы, так умны,

Так благочестия полны,

Так осмотрительны, так точны,

Так неприступны для мужчин,

Что вид их уж рождает сплин.

The female cranks of high society!

You were the first whom he ignored;

Since in that age (you can’t deny it)

The high tone makes us pretty bored.

It happens, though, some noble ladies

Interpret Say and Bentham essays,

But on the whole, their naïve chat

Is insupportable, I bet.

Besides, they are so chaste and pure,

So strict in judgment and exact,

Full of devotion and respect

That make me feeling sick and poor.

In front of them I feel so mean,

Just viewing those produces spleen.

XLIII

И вы, красотки молодые,

Которых позднею порой

Уносят дрожки удалые

По петербургской мостовой,

И вас покинул мой Евгений.

Отступник бурных наслаждений,

Онегин дома заперся,

Зевая, за перо взялся,

Хотел писать — но труд упорный

Ему был тошен; ничего

Не вышло из пера его,

И не попал он в цех задорный

Людей, о коих не сужу,

Затем, что к ним принадлежу.

And you, young pretties (not the ladies),

Whom dashing cabs at time of night

Are speeding along cobbled roadways,

Onegin them as well declined,

Had left without hesitations,

Relinquished stormy delectations,

Decided to stay home alone;

Then took a pen and stifling yawn

He wished to write, but patient labor

Arose in him aversion, so

His pen had grasped nothing at all,

And guild of writers was disfavored.

I cannot judge of those because

I by myself belong to those.

XLIV

И снова, преданный безделью,

Томясь душевной пустотой,

Уселся он — с похвальной целью

Себе присвоить ум чужой;

Отрядом книг уставил полку,

Читал, читал, а всё без толку:

Там скука, там обман иль бред;

В том совести, в том смысла нет;

На всех различные вериги;

И устарела старина,

И старым бредит новизна.

Как женщин, он оставил книги,

И полку, с пыльной их семьей,

Задернул траурной тафтой.

And then, anew, as always idle

And being by a void depressed

He tried this time the others’ mind

To privatize. Here, I say – Yes!

Thus, on a shelf he’d set books row

And tried to read them, but what for?

Here’s boredom, there is fraud or lie,

Here — lack of conscious, there — poor style,

And all of them are far from freemen.

The old ones look quite obsolete,

The new — the old ones repeat.

Thus, he’d left books like did with women,

The shelf, where books were set in row,

He covered with taffeta cloth.

XLV

Условий света свергнув бремя,

Как он, отстав от суеты,

С ним подружился я в то время.

Мне нравились его черты,

Мечтам невольная преданность,

Неподражательная странность

И резкий, охлажденный ум.

Я был озлоблен, он угрюм;

Страстей игру мы знали оба:

Томила жизнь обоих нас;

В обоих сердца жар угас;

Обоих ожидала злоба

Слепой Фортуны и людей

На самом утре наших дней.

When I’d got rid of public burden

And like Onegin left world’s vain,

I’d become to him a good fellow,

Because his features pleased my brain:

To dreams spontaneous devotion,

The oddity, which was unconscious,

And sharp and ice cold style of mind.

I was aggressive, he was quiet.

We both had learned the passions plays:

We both of life were pretty tired,

In both the flame in heart had died,

Both were expecting in young days

To be exposed to blind Fortune’s

And envy people’s evil tortures.

XLVI

Кто жил и мыслил, тот не может

В душе не презирать людей;

Кто чувствовал, того тревожит

Призрак невозвратимых дней:

Тому уж нет очарований.

Того змия воспоминаний,

Того раскаянье грызет.

Все это часто придает

Большую прелесть разговору.

Сперва Онегина язык

Меня смущал; но я привык

К его язвительному спору,

И к шутке с желчью пополам,

И злости мрачных эпиграмм.

He, who did live and used to reason,

Cannot avoid despise to men,

He, who did feel, he is imprisoned

By phantoms of the vanished day:

He is away from fascinations.

This one is gnawed by recollections,

That — by repentance occupied,

And that is why we often find

A special charm in conversations.

At first, Onegin’s language was

Annoying to me, then, did cause

Respect to his exaggerations,

Jokes impregnated with the bile

And biting epigrams’ harsh style.

XLVII

Как часто летнею порою,

Когда прозрачно и светло

Ночное небо над Невою,

И вод веселое стекло

Не отражает лик Дианы,

Воспомня прежних лет романы,

Воспомня прежнюю любовь,

Чувствительны, беспечны вновь,

Дыханьем ночи благосклонной

Безмолвно упивались мы!

Как в лес зеленый из тюрьмы

Перенесен колодник сонный,

Так уносились мы мечтой

К началу жизни молодой.

How often in a summer season,

When above Neva, the white night

Appeared like light majestic vision,

And river’s surface gay and bright

Did not display the moon reflection,

In former passions recollection,

In recollection love affairs

We were forgetting all the cares,

And by the well-disposed night’s breathing

We were so speechlessly bewitched!

Like sleepy convict being switched

From calaboose to forest greening,

That’s how in dream we streamed away

To the beginning of young day.

XLVIII

С душою, полной сожалений,

И опершися на гранит,

Стоял задумчиво Евгений,

Как описал себя Пиит.

Все было тихо; лишь ночные

Перекликались часовые;

Да дрожек отдаленный стук

С Мильонной раздавался вдруг;

Лишь лодка, веслами махая,

Плыла по дремлющей реке:

И нас пленяли вдалеке

Рожок и песня удалая…

Но слаще, средь ночных забав,

Напев Торкватовых октав!

With soul embraced by sorrow feeling

And leaning on a granite shelf

Onegin stood immersed in dreaming

As Poet had portrayed himself.

Allover silence, in the distance

The sentries’ calls recalled existence;

The sounds of a cab wheel rumble

Disturbed the calm all of a sudden.

A boat was gliding dozing river

In silence flapping with the oars;

A shepherd horn broke in the drowse,

And dashing song of remote singer…

But by Torquato* octave rhymes

Grant to me even more surprise!

XLIX

Адриатические волны,

О Брента! нет, увижу вас,

И вдохновенья снова полный,

Услышу ваш волшебный глас!

Он свят для внуков Аполлона;

По гордой лире Альбиона

Он мне знаком, он мне родной.

Ночей Италии златой

Я негой наслажусь на воле,

С венециянкою младой,

То говорливой, то немой,

Плывя в таинственной гондоле;

С ней обретут уста мои

Язык Петрарки и любви.

Oh, Brenta, Adriatic spaces,

I wish to cast at you my glance!

And hearing your majestic splashes

Will animate my soul at once!

For the Apollo’s lyre successors,

Due to the British poets lessons,

You are familiar, my own.

In golden Italy, I know,

At liberty I’ll play and revel,

With young Venetian spend time.

She’ll chat and hush then for a while.

In mystic gondola we’ll travel.

And thanks to that I shall acquire

The love’s and Petrarch’s tongue and lyre.

L

Придет ли час моей свободы?

Пора, пора! — взываю к ней;

Брожу над морем, жду погоды,

Маню ветрила кораблей.

Под ризой бурь, с волнами споря,

По вольному распутью моря

Когда ж начну я вольный бег?

Пора покинуть скучный брег

Мне неприязненной стихии,

И средь полуденных зыбей,

Под небом Африки моей,

Вздыхать о сумрачной России,

Где я страдал, где я любил,

Где сердце я похоронил.

Would ever I hear freedom chiming?

It’s time, it’s time! – I want be free!

I stroll by sea shore weather minding

And beckon boats’ sails in the sea.

When shall I leave this boring order?

Clothed by the storms with waves I’ll quarrel,

And run to unrestricted span.

It’s time to leave the boring land,

The elements to me unpleasing,

And in the midday’s wavy space —

In Africa, my old folk’s place,

To sigh of gloomy Russian being,

Of where I suffered, where I loved,

And where my heart I’ve given up.

LI

Онегин был готов со мною

Увидеть чуждые страны;

Но скоро были мы судьбою

На долгий срок разведены.

Отец его тогда скончался.

Перед Онегиным собрался

Заимодавцев жадный полк.

У каждого свой ум и толк:

Евгений, тяжбы ненавидя,

Довольный жребием своим,

Наследство предоставил им,

Большой потери в том не видя

Иль предузнав издалека

Кончину дяди-старика.

Onegin was prepared with me

To see the world and change the place,

But we were trapped by destiny

That separated us for years.

His father passed away, and shortly

A regiment of lenders brought him

A lot of papers, which required

How to escape from debts to find.

Onegin hated litigation

And, by his fortune satisfied,

Let them the heirloom to divide

And did it with no hesitation,

Since got the news from far away:

His uncle planned to pass away.

LII

Вдруг получил он в самом деле

От управителя доклад,

Что дядя при смерти в постеле

И с ним проститься был бы рад.

Прочтя печальное посланье,

Евгений тотчас на свиданье

Стремглав по почте поскакал

И уж заранее зевал,

Приготовляясь, денег ради,

На вздохи, скуку и обман

(И тем я начал мой роман);

Но, прилетев в деревню дяди,

Его нашел уж на столе,

Как дань готовую земле.

He’d really got all of a sudden

The estate manager’s report:

His uncle wants to say last pardon,

He’ll shortly leave the naughty world.

Had read this sad and grievous letter

Onegin didn’t postpone the matter

And started dashing headlong race

Beforehand yawning in post-chase,

And, as I told in the beginning,

To suffer for the money sake

The sighs, and tedium, and fake.

But when he’d reached the one who’s leaving,

He’d seized him on a table worth

To be a tribute to the earth.

LIII

Нашел он полон двор услуги;

К покойнику со всех сторон

Съезжались недруги и други,

Охотники до похорон.

Покойника похоронили.

Попы и гости ели, пили,

И после важно разошлись,

Как будто делом занялись.

Вот наш Онегин сельский житель,

Заводов, вод, лесов, земель

Хозяин полный, а досель

Порядка враг и расточитель,

И очень рад, что прежний путь

Переменил на что-нибудь.

The stead was full of the complaisance;

Who liked the deceased and disliked

To demonstrate their great compassions

Came visit the burial site.

The uncle’s funeral was set,

The priests and neighbors drank and ate,

And after left with solemn words,

Like being busy afterwards.

Eugene is now the only owner

Of many peasants, forests, lands,

Of rivers, factories and plants,

He, who was order’s foe and squander,

But he is glad that former stay

He’s changed to something, anyway.

LIV

Два дня ему казались новы

Уединенные поля,

Прохлада сумрачной дубровы,

Журчанье тихого ручья;

На третий роща, холм и поле

Его не занимали боле;

Потом уж наводили сон;

Потом увидел ясно он,

Что и в деревне скука та же,

Хоть нет ни улиц, ни дворцов,

Ни карт, ни балов, ни стихов.

Хандра ждала его на страже,

И бегала за ним она,

Как тень иль верная жена.

Two days he found it quite novel:

To watch remoteness of the fields,

In dusk of oakery to follow

The serene brook’s murmuring spills.

But on the third day of the staying

All that didn’t look so entertaining;

Then, all this bliss made him asleep,

And he had found quite distinct:

The country is same boredom, though,

Without palaces and streets,

Without cards, balls, verses’ rhythms.

Khandra affects him overall,

And it will chase him all his life,

Like shadow or a faithful wife.

LV

Я был рожден для жизни мирной,

Для деревенской тишины:

В глуши звучнее голос лирный,

Живее творческие сны.

Досугам посвятясь невинным,

Брожу над озером пустынным,

И far niente мой закон.

Я каждым утром пробужден

Для сладкой неги и свободы:

Читаю мало, долго сплю,

Летучей славы не ловлю.

Не так ли я в былые годы

Провел в бездействии, в тени

Мои счастливейшие дни?

I was conceived for peaceful being,

For country’s fascinating calm,

The more in thickets, better hearing

Of lyre’s creative tongue and charm.

I stroll by a deserted lake

By naïve pastime entertained,

And far niente* is my law.

Each morning I am waking for

The honey bliss and freedom’s moments:

I read not much and sleep for long

And like I did in days of old

Don’t hunt for glory’s fake adornments.

My best and happiest young days

I spent in idleness in shades.

*Doing nothing

LVI

Цветы, любовь, деревня, праздность,

Поля! я предан вам душой.

Всегда я рад заметить разность

Между Онегиным и мной,

Чтобы насмешливый читатель

Или какой-нибудь издатель

Замысловатой клеветы,

Сличая здесь мои черты,

Не повторял потом безбожно,

Что намарал я свой портрет,

Как Байрон, гордости поэт,

Как будто нам уж невозможно

Писать поэмы о другом,

Как только о себе самом.

The country, flowers, field spaces,

Love, idleness — I adore those!

I’m glad to note the variations,

Which differ my and Eugene’s souls.

I do not want a mocking reader

Or other literature figure

Composing intricate blackwash

Collate Onegin with me, gosh,

Forgetting shame claim it wherever

That a self-portrait I did write,

Like Byron, poet of the pride,

And am not able, never ever,

To write the poems more or less,

But of myself and nothing else.

LVII

Замечу кстати: все поэты —

Любви мечтательной друзья.

Бывало, милые предметы

Мне снились, и душа моя

Их образ тайный сохранила;

Их после Муза оживила:

Так я, беспечен, воспевал

И деву гор, мой идеал,

И пленниц берегов Салгира.

Теперь от вас, мои друзья,

Вопрос нередко слышу я:

«O ком твоя вздыхает лира?

Кому, в толпе ревнивых дев,

Ты посвятил ее напев?

And by the way, the poet’s mind

Reveres the dreamy love, that’s why

The lovely things, I used to find,

Appeared to me in dreams, and I

These covert images retained,

And let my Muse to animate:

Thus, highland virgin I did praise,

Who drew me to a great amaze,

And captives of the Salgir river…

And nowadays from you, my dear,

A frequent question I do hear:

“Who now arouses your lyre’s fever?

To whom of all these jealous lasses

You dedicated your lyre’s graces?

LVIII

Чей взор, волнуя вдохновенье,

Умильной лаской наградил

Твое задумчивое пенье?

Кого твой стих боготворил?»

И, други, никого, ей-богу!

Любви безумную тревогу

Я безотрадно испытал.

Блажен, кто с нею сочетал

Горячку рифм: он тем удвоил

Поэзии священный бред,

Петрарке шествуя вослед,

А муки сердца успокоил,

Поймал и славу между тем;

Но я, любя, был глуп и нем.

Whose gaze, exiting inspiration,

By sweet caress had made a prize

For your poetic meditation?

Whom did your verses idolize?”

No, friends, by Heaven, no one, yet!

And all my reckless love attempts

Were all in vain with no delight.

These poets blissful, who combined

Both, love and rhythms and by that doubled

The sacred poetry delire

Recalling the great Petrarch’s lyre,

And by the heartache not more troubled

Caught fame and glory by God’s will.

But I in love was dumb and still.

LIX

Прошла любовь, явилась Муза,

И прояснился темный ум.

Свободен, вновь ищу союза

Волшебных звуков, чувств и дум;

Пишу, и сердце не тоскует,

Перо, забывшись, не рисует,

Близ неоконченных стихов,

Ни женских ножек, ни голов;

Погасший пепел уж не вспыхнет,

Я всё грущу; но слез уж нет,

И скоро, скоро бури след

В душе моей совсем утихнет:

Тогда-то я начну писать

Поэму песен в двадцать пять.

My Muse had come, when love expired,

She broke the obscured mind’s bonds.

I’m free again, want to combine

My thoughts, and feels, and magic tones.

I write and please by that my heart,

My pen is firm and behaves smart,

At the unfinished rhymes does not

Draw female’s legs, heads and so forth;

Extinguished ash will not make fire,

I’m still nostalgic, but no tears,

And very soon the stormy feels

Will disappear, leave me in quiet.

I’ll start a poem, then, I guess

Of twenty songs at least, not less.

LX

Я думал уж о форме плана,

И как героя назову;

Покамест моего романа

Я кончил первую главу;

Пересмотрел все это строго:

Противоречий очень много,

Но их исправить не хочу.

Цензуре долг свой заплачу,

И журналистам на съеденье

Плоды трудов моих отдам:

Иди же к невским берегам,

Новорожденное творенье,

И заслужи мне славы дань:

Кривые толки, шум и брань!

I built the plot of my new novel

And thought, what would be its content;

And now a page you’re turning over,

Where is first chapter’s very end.

I have examined written strictly:

There are mistakes, if to check neatly;

I won’t amend these or correct.

To censor I will pay my debt,

And, then, present it for reviewing

To journalists – the public wolves.

I beg, my newborn creature, move

To Neva’s banks for public viewing!

Please, earn the tributes of the glory:

The idle talks, clamor and quarrel!

Chapter II

I

Деревня, где скучал Евгений,

Была прелестный уголок;

Там друг невинных наслаждений

Благословить бы небо мог.

Господский дом уединенный,

Горой от ветров огражденный,

Стоял над речкою. Вдали

Пред ним пестрели и цвели

Луга и нивы золотые,

Мелькали сёлы; здесь и там

Стада бродили по лугам,

И сени расширял густые

Огромный, запущённый сад,

Приют задумчивых Дриад.

The country, where Eugene was boring,

Was a scenic and charming place;

The one, who’s innocence enjoying,

This nook would evidently bless.

The landlord solitary dwelling

Above a creek was quietly laying

Under the lee of a small hill,

In front of it a lovely scene:

The golden fields and blooming meadows,

The villages dropped here and there,

The flocking herds and country air;

An uncared park by the thick shadows

Extended far away its spreads —

A pensive shelter for Dryads.

II

Почтенный замок был построен,

Как замки строиться должны:

Отменно прочен и спокоен

Во вкусе умной старины.

Везде высокие покои,

В гостиной штофные обои,

Царей портреты на стенах,

И печи в пестрых изразцах.

Всё это ныне обветшало,

Не знаю право почему;

Да, впрочем, другу моему

В том нужды было очень мало,

Затем что он равно зевал

Средь модных и старинных зал.

A worthy mansion was erected

As for the castles it should be:

Perfectly durable and tranquil,

In style as smart antiquity.

The lofty chambers all around,

Damask wallpaper in the parlor,

The royal portraits on the walls,

The parti-colored tiles on stoves.

All that has now dilapidated,

And I don’t really know why,

So far as for the friend of mine,

He wasn’t at all by that affected,

Since he was yawning when he strolled

Both, modern room and ancient hall.

III

Он в том покое поселился,

Где деревенский старожил

Лет сорок с ключницей бранился,

В окно смотрел и мух давил.

Все было просто: пол дубовый,

Два шкафа, стол, диван пуховый,

Нигде ни пятнышка чернил.

Онегин шкафы отворил:

В одном нашел тетрадь расхода,

В другом наливок целый строй,

Кувшины с яблочной водой

И календарь осьмого года;

Старик, имея много дел,

В иные книги не глядел.

He’d settled in the mansion’s chamber,

Where the old timer for great whiles

With housekeeper used to ramble,

Sat at a window and crushed flies.

Everything casual: the oak floors,

The table, sofa, two cupboards,

And not a speck of ink, do note.

Onegin opened one cupboard —

Obtained the housekeeper’s papers,

The other one – the bottles line,

A row of jugs with apple wine,

Eighteen eighth calendar, the latest.

The old was busy at all times

And other books didn’t recognize.

IV

Один среди своих владений,

Чтоб только время проводить,

Сперва задумал наш Евгений

Порядок новый учредить.

В своей глуши мудрец пустынный,

Ярем он барщины старинной

Оброком легким заменил;

И раб судьбу благословил.

Зато в углу своем надулся,

Увидя в этом страшный вред,

Его расчетливый сосед.

Другой лукаво улыбнулся,

И в голос все решили так,

Что он опаснейший чудак.

Onegin bored, and then decided,

Just idle time to pass away,

To change routine and thus provided

A reformation in estate.

And in his nook the sage of desert

The corvee – ancient yoke of peasant

By easy quitrent had replaced,

And serf had blessed the divine grace.

But thrifty neighbor was in pouts,

Suspecting in it a great harm

To his hereditary farm,

Another archly smiled in doubts,

And all of them made a conclusion

That he is awfully unusual.

V

Сначала все к нему езжали;

Но так как с заднего крыльца

Обыкновенно подавали

Ему донского жеребца,

Лишь только вдоль большой дороги

Заслышит их домашни дроги, —

Поступком оскорбясь таким,

Все дружбу прекратили с ним.

«Сосед наш неуч, сумасбродит,

Он фармазон; он пьет одно

Стаканом красное вино;

Он дамам к ручке не подходит;

Все да да нет; не скажет да-с

Иль нет-с». Таков был общий глас.

At first all neighbors gave him visits,

But since he used at the back porch

To keep a steed and quickly use it

Just hearing an approaching coach,

It did not make the neighbors glad,

Some of them really got mad,

And they all stopped attempts to deal

And even keep in touch with him.

“He’s ignoramus, behaves wildly;

He is freemason, that is why

Drinks from a tumbler just red wine;

Doesn’t kiss dames’ hands, doesn’t bow politely,

Dose not say yes, ma’am, or no, sir,

But always simply yes or no”.

VI

В свою деревню в ту же пору

Помещик новый прискакал

И столь же строгому разбору

В соседстве повод подавал.

По имени Владимир Ленской,

С душою прямо геттингенской,

Красавец, в полном цвете лет,

Поклонник Канта и поэт.

Он из Германии туманной

Привез учености плоды:

Вольнолюбивые мечты,

Дух пылкий и довольно странный,

Всегда восторженную речь

И кудри черные до плеч.

It’d happened that another landlord

At the same time nearby arrived

And to the same conformist neighbor

A cause for gossip did provide.

Vladimir Lensky was his name,

With soul like born in Göttingen,

A handsome in the prime of life,

A poet, and with Kant in love.

In misty Germany he’d borrowed

The elevated expertise:

The freedom-loving reveries,

An ardent spirit (quite uncommon),

Rhapsodic manor of the talk,

And the black curls to shoulders long.

VII

От хладного разврата света

Еще увянуть не успев,

Его душа была согрета

Приветом друга, лаской дев.

Он сердцем милый был невежда,

Его лелеяла надежда,

И мира новый блеск и шум

Еще пленяли юный ум.

Он забавлял мечтою сладкой

Сомненья сердца своего;

Цель жизни нашей для него

Была заманчивой загадкой,

Над ней он голову ломал

И чудеса подозревал.

He was too young to be depraved

By high society’s dissipation,

His soul was warmed up by the care

Of friends and maidens’ adoration.

At heart an ignorant naïve,

He cherished hope and was deceived

By the new world’s uproar and shine

That still imprisoned his young mind.

He entertained his soul by dreaming

To pacify the mind’s doubt,

And could not stop to think about

The purpose of the human being.

That was the thing that racked his brains,

And he perceived the magic tales.

VIII

Он верил, что душа родная

Соединиться с ним должна,

Что, безотрадно изнывая,

Его вседневно ждет она;

Он верил, что друзья готовы

За честь его приять оковы,

И что не дрогнет их рука

Разбить сосуд клеветника;

Что есть избранные судьбами,

Людей священные друзья;

Что их бессмертная семья

Неотразимыми лучами,

Когда-нибудь, нас озарит

И мир блаженством одарит.

And he believed, there is a soul,

Which’s of a similar communion,

And languishing it’s searching for

The one with whom would make a union,

That friends would prefer shackles bearing

Than let someone his name defaming,

And none of them would ever waver

To smash a vessel of a slander;

That there are chosen by the fortune

The people’s sacramental friends,

Someday they’ll get the magic brands

And save humanity from tortures;

The world will stay in pleasant tranquil,

And people will be for that thankful.

IX

Негодованье, сожаленье,

Ко благу чистая любовь

И славы сладкое мученье

В нем рано волновали кровь.

Он с лирой странствовал на свете;

Под небом Шиллера и Гете

Их поэтическим огнем

Душа воспламенилаcь в нем.

И Муз возвышенных искусства,

Счастливец, он не постыдил;

Он в песнях гордо сохранил

Всегда возвышенные чувства,

Порывы девственной мечты

И прелесть важной простоты.

Regret, deep sorrow, indignation

And for the glory honey craving

Alike stirred his blood agitation,

Since young enkindled his soul flaming.

He wandered in the world with lyre

Under the Schiller-Goethe’s sky;

And their creative Muses’ blaze

Had brought his soul into amaze.

The elevated Muses’ lyrics

He, being lucky man, maintained,

And in his songs with pride retained

The always lofty noble feelings,

The impulses of virgin dream

And charming ease in high esteem.

X

Он пел любовь, любви послушный,

И песнь его была ясна,

Как мысли девы простодушной,

Как сон младенца, как луна

В пустынях неба безмятежных,

Богиня тайн и вздохов нежных.

Он пел разлуку и печаль,

И нечто, и туманну даль,

И романтические розы;

Он пел те дальные страны,

Где долго в лоно тишины

Лились его живые слезы;

Он пел поблеклый жизни цвет

Без малого в осьмнадцать лет.

He song the love to love devoted,

His lyric tongue was pure and bright,

Like dreams a virgin openhearted,

Like sleeps a newborn, like at night

The Luna in the sky is shining,

Goddess of mystery and sighing.

He song sad parting and deplored

An obscured something in remote.

Romantic roses glorifying

He song the countries far away,

Where being in a dream one day

He shed the alive tears in quiet;

He song the withered being cold

And was not, yet, eighteen years old.

XI

В пустыне, где один Евгений

Мог оценить его дары,

Господ соседственных селений

Ему не нравились пиры;

Бежал он их беседы шумной.

Их разговор благоразумный

О сенокосе, о вине,

О псарне, о своей родне,

Конечно, не блистал ни чувством,

Ни поэтическим огнем,

Ни остротою, ни умом,

Ни общежития искусством;

Но разговор их милых жен

Гораздо меньше был умен.

In wilderness, where Eugene only

Could value his romantic gifts,

He didn’t like visit local landlords,

Who entertained themselves by feasts.

And he kept off their noisy sessions

And the judicious conversations

About haying, taste of wine,

About dogs and kin of mine.

They didn’t excel neither by feeling,

Nor by poetic charming flame,

Neither by wittiness of brain,

Nor by the art of common living.

But conversations of their wives

Were even worse and much less wise.

XII

Богат, хорош собою, Ленской

Везде был принят как жених;

Таков обычай деревенской;

Все дочек прочили своих

За полурусского соседа;

Взойдет ли он, тотчас беседа

Заводит слово стороной

О скуке жизни холостой;

Зовут соседа к самовару,

А Дуня разливает чай,

Ей шепчут: «Дуня, примечай!»

Потом приносят и гитару:

И запищит она (бог мой!).

Приди в чертог ко мне златой!..

Vladimir being rich and handsome

Was cared as bridegroom candidate,

It is a countrymen’s convention:

Search for a daughter a good mate.

He just comes in and is attacked

By the suggestions hinted at

The boredom of unmarried life

And pleasantness of a nice wife.

They call him to a samovar,

Where Dunya pours a cup of tea,

They whisper: “Dunya, do you see!»

And after bring her a guitar:

And she begins to squeak (my God!)

Come to my chamber made of gold!

XIII

Но Ленский, не имев конечно

Охоты узы брака несть,

С Онегиным желал сердечно

Знакомство покороче свесть.

Они сошлись. Волна и камень,

Стихи и проза, лед и пламень

Не столь различны меж собой.

Сперва взаимной разнотой

Они друг другу были скучны;

Потом понравились; потом

Съезжались каждый день верхом,

И скоро стали неразлучны.

Так люди (первый каюсь я)

От делать нечего друзья.

But Lensky not at all desired

To bear the heavy wedlock chains,

And was sincerely inspired

With my Onegin to make friends.

What distance is from ice to flame,

From prose to verse, from rock to wave?

Nothing could differ more than those!

They got in contact and at first

Both bored when gathering together,

Then liked each other; shortly they

Met riding horseback every day,

Stroke up close friendship just forever.

Thus, people (yes, I do repent)

Of doing nothing get a friend.

XIV

Но дружбы нет и той меж нами.

Все предрассудки истребя,

Мы почитаем всех нулями,

А единицами — себя.

Мы все глядим в Наполеоны;

Двуногих тварей миллионы

Для нас орудие одно;

Нам чувство дико и смешно.

Сноснее многих был Евгений;

Хоть он людей конечно знал

И вообще их презирал, —

Но (правил нет без исключений)

Иных он очень отличал

И вчуже чувство уважал.

But what is friendship? We consider

(Denying prejudice as fake)

The friends as just an added zero,

I am a figure of high rank.

I’ll be Napoleon, no kidding;

And any other human being,

Is just an implement, and thus,

A feel is absurd thing for us.

Onegin had more just perception;

Yes, he had learned the people well,

In general despised all them,

But (are there rules with no exception?)

To some of these he showed respect,

And feels of those did not neglect.

XV

Он слушал Ленского с улыбкой.

Поэта пылкий разговор,

И ум, еще в сужденьях зыбкой,

И вечно вдохновенный взор, —

Онегину всё было ново;

Он охладительное слово

В устах старался удержать

И думал: глупо мне мешать

Его минутному блаженству;

И без меня пора придет;

Пускай покамест он живет

Да верит мира совершенству;

Простим горячке юных лет

И юный жар и юный бред.

Thus, Lensky’s speech evoked his smile.

The poet’s flaming conversation,

Inspired gaze and mind’s style,

Yet, not too firm in estimations,

All that looked to Eugene quite new;

And to make calming down review

He did not hurry, since he thought

That it is not too smart to stop

This minute-long gushing existence.

Let him, so far, in that believe

And with that faith in life still live;

It’ll stop without my assistance.

Forgive to fever of young years

Delirium and passion flares.

XVI

Меж ими всё рождало споры

И к размышлению влекло:

Племен минувших договоры,

Плоды наук, добро и зло,

И предрассудки вековые,

И гроба тайны роковые,

Судьба и жизнь в свою чреду,

Все подвергалось их суду.

Поэт в жару своих суждений

Читал, забывшись, между тем

Отрывки северных поэм,

И снисходительный Евгений,

Хоть их не много понимал,

Прилежно юноше внимал.

All matters caused argumentations,

Invited them to clarify:

What were the tribes negotiations,

The fruits of learning, truth and lie?

The superstitions centuries old,

The coffin mysteries dead cold,

The fate and life were analyzed,

Severely judged and criticized.

The poet in a flame of judgment

Read in oblivion time to time

The extracts from a northern rhyme,

Onegin, patient and indulgent,

Though could not catch it in detail,

Tried to perceive the youngster’s tale..

XVII

Но чаще занимали страсти

Умы пустынников моих.

Ушед от их мятежной власти,

Онегин говорил об них

С невольным вздохом сожаленья.

Блажен, кто ведал их волненья

И наконец от них отстал;

Блаженней тот, кто их не знал,

Кто охлаждал любовь — разлукой,

Вражду — злословием; порой

Зевал с друзьями и с женой,

Ревнивой не тревожась мукой,

И дедов верный капитал

Коварной двойке не вверял.

More often, minds of my hermits

Were by the passions entertained;

Having escaped from stormy torments

Onegin usually conveyed

These talks with sighs of consolation.

Blessed is who witted exaltation,

But then resigned with no regret,

More blessed, who never new all that,

Who chilled his love by a departure,

The grudge– by gossip, and sometimes

With friends and wife could not hold sighs,

Who never suffered jealous torture,

Who did not play and never tried

His grandpa’s wealth to deuce confide.

XVIII

Когда прибегнем мы под знамя

Благоразумной тишины,

Когда страстей угаснет пламя

И нам становятся смешны

Их своевольство иль порывы

И запоздалые отзывы, —

Смиренные не без труда,

Мы любим слушать иногда

Страстей чужих язык мятежный,

И нам он сердце шевелит.

Так точно старый инвалид

Охотно клонит слух прилежный

Рассказам юных усачей,

Забытый в хижине своей.

When we shall resort at a banner

Of wise and reasonable calm,

When passions and excitement fever

Will die, and we shall see just fun

In bursts of willfulness and passions,

Belated judgements and reactions, —

Not free of efforts and submissive

We, sometimes, would prefer to listen

To others’ rebel passions whirling.

It stirs emotions in the heart,

Like staying always in his hut

An olden crippled man is turning

Attention to the young men’s tales

Being forsaken for long days.

XIX

Зато и пламенная младость

Не может ничего скрывать.

Вражду, любовь, печаль и радость

Она готова разболтать.

В любви считаясь инвалидом,

Онегин слушал с важным видом,

Как, сердца исповедь, любя,

Поэт высказывал себя;

Свою доверчивую совесть

Он простодушно обнажал.

Евгений без труда узнал

Его любви младую повесть,

Обильный чувствами рассказ,

Давно не новыми для нас.

But ardent youngsters, it’s no doubt,

Are never ready to conceal

And always eager to let out

Their love, or grief, or other feel.

A loser in the love affairs,

Onegin heard with a stern face

Sincere cordial confession,

The ardent poet’s self-expression;

Vladimir, when in exaltation,

His soul did artlessly display,

Onegin shortly was aware

Of all his feels and adoration –

The story rich in sentiments

With quite familiar contents.

XX

Ах, он любил, как в наши лета

Уже не любят; как одна

Безумная душа поэта

Еще любить осуждена:

Всегда, везде одно мечтанье,

Одно привычное желанье,

Одна привычная печаль.

Ни охлаждающая даль,

Ни долгие лета разлуки,

Ни музам данные часы,

Ни чужеземные красы,

Ни шум веселий, ни Науки

Души не изменили в нем,

Согретой девственным огнем.

Ah, he did love like nowadays

Nobody by love can be blessed,

Since only poet’s soul still prays

To love and feels its real taste.

Wherever, always the same dreaming,

One and the same familiar feeling,

One and the same and well known sorrow,

No promise to relax tomorrow.

Neither long years of separation,

Nor fell into poetic trance,

Nor beauties of a far off place,

Nor learning fruits, nor inspiration

Could change his soul, the same desire

Was heating it by virgin fire.

XXI

Чуть отрок, Ольгою плененный,

Сердечных мук еще не знав,

Он был свидетель умиленный

Ее младенческих забав;

В тени хранительной дубравы

Он разделял ее забавы,

И детям прочили венцы

Друзья соседы, их отцы.

В глуши, под сению смиренной,

Невинной прелести полна,

В глазах родителей, она

Цвела как ландыш потаенный,

Не знаемый в траве глухой

Ни мотыльками, ни пчелой.

To Olga since the adolescence,

When he hadn’t learned love tortures, yet,

He used to be a witness pleasant

Of her young plays, and moved by that

In leafy forest’s saving shades

He shared with her the youthful plays.

For neighbors, friends and both their dads

They were for marriage candidates.

Being naïvely nice like fairy,

In wilderness, in charming calm,

And by the view of dad and mum

She bloomed like lily of the valley,

Which was not touched in grass’s wilds

Neither by bees nor butterflies.

XXII

Она поэту подарила

Младых восторгов первый сон,

И мысль об ней одушевила

Его цевницы первый стон.

Простите, игры золотые!

Он рощи полюбил густые,

Уединенье, тишину,

И Ночь, и Звезды, и Луну,

Луну, небесную лампаду,

Которой посвящали мы

Прогулки средь вечерней тьмы,

И слезы, тайных мук отраду…

Но нынче видим только в ней

Замену тусклых фонарей.

She was that one who had inspired

The poet’s raptures first delight,

And animated in his mind

The virgin moan of dreaming pipe.

Farewell to you, the golden plays!

He fell in love with forests’ shades,

Seclusion, loneliness and quiet,

The Stars, and Moon, and Magic Night.

The Moon – night sky illumination,

Which called us to the night time strolls

In dark among the forest’s walls,

Provoked the tears, brought consolation…

But now, when looking at its face,

We think, you’re nice, since lamp replace.

XXIII

Всегда скромна, всегда послушна,

Всегда как утро весела,

Как жизнь поэта простодушна,

Как поцелуй любви мила,

Глаза как небо голубые;

Улыбка, локоны льняные,

Движенья, голос, легкий стан,

Всё в Ольге… но любой роман

Возьмите и найдете верно

Ее портрет: он очень мил,

Я прежде сам его любил,

Но надоел он мне безмерно.

Позвольте мне, читатель мой,

Заняться старшею сестрой.

She’s always modest and obedient,

And cheery like a morning rise,

With open heart, like poet’s being,

Like kiss of love is sweet and nice.

Her eyes are shining blue like sky;

The flaxen curls and tender smile,

Light movements, lovely voice and waist,

All these adornments Olga has.

But any novel take and read,

And I am sure you will find

A heroine who will remind

Olga’s sweet image; it’s, indeed

Makes me annoyed, and not to pester

I’m switching to the elder sister.

XXIV

Ее сестра звалась Татьяна…

Впервые именем таким

Страницы нежные романа

Мы своевольно освятим.

И что ж? оно приятно, звучно;

Но с ним, я знаю, неразлучно

Воспоминанье старины

Иль девичьей! Мы все должны

Признаться: вкусу очень мало

У нас и в наших именах

(Не говорим уж о стихах);

Нам просвещенье не пристало

И нам досталось от него

Жеманство, — больше ничего.

Tatiana was her sister’s name…

For tender verses it’s uncommon,

But I shall bring to it new fame

And sanctify by tender novel.

It’s sonorous and nice, no doubt,

When hearing it I think about

The mysteries of olden years

And maidens’ room; yet, I confess,

The native morals are corrupted

Affecting Russian names, as well

(And rhymes, so far as I can tell);

From education we’ve adopted,

Just airs and graces, nothing else,

The real learning they replace.

XXV

Итак, она звалась Татьяной.

Ни красотой сестры своей,

Ни свежестью ее румяной

Не привлекла б она очей.

Дика, печальна, молчалива,

Как лань лесная боязлива,

Она в семье своей родной

Казалась девочкой чужой.

Она ласкаться не умела

К отцу, ни к матери своей;

Дитя сама, в толпе детей

Играть и прыгать не хотела

И часто целый день одна

Сидела молча у окна.

Thus, elder sister’s name Tatiana.

The same amaze she could not rise

As did the pretty charming minor,

Could not by same attraction prize.

She’s given to reflection, shy,

Like fallow deer when followed by,

And in the parents’ native home

Looked like not being of their own.

To show caress she hardly could

Neither to mother, nor to father,

Being a kid in children’s crowd

To jump and play she scarcely would.

And used in solitude to stay,

At window sitting all the day.

XXVI

Задумчивость, ее подруга

От самых колыбельных дней,

Теченье сельского досуга

Мечтами украшала ей.

Ее изнеженные пальцы

Не знали игл; склонясь на пяльцы,

Узором шелковым она

Не оживляла полотна.

Охоты властвовать примета,

С послушной куклою дитя

Приготовляется шутя

К приличию, закону света,

И важно повторяет ей

Уроки маминьки своей.

Pensiveness was her best girlfriend

From very days of lullaby,

By dreams she used to decorate

The country’s idleness calm fly.

The mollycoddled fingers even

Didn’t ever touch a sewing needle,

She never knew how to make lace,

To pattern cloth with silky trace.

A thirst for ruling over omen:

With an obedient doll the girl

In jest prepares to play her role

In the high life, how to be formal,

And after mother repeats

The lessons of the public treats.

XXVII

Но куклы даже в эти годы

Татьяна в руки не брала;

Про вести города, про моды

Беседы с нею не вела.

И были детские проказы

Ей чужды; страшные рассказы

Зимою в темноте ночей

Пленяли больше сердце ей.

Когда же няня собирала

Для Ольги на широкий луг

Всех маленьких ее подруг,

Она в горелки не играла,

Ей скучен был и звонкий смех,

И шум их ветреных утех.

But even in the adolescence

Tatiana didn’t take dolls on hands

And never used to give them lessons

Or tell the news or fashion trends.

And in the childish pranks and plays

She wasn’t involved, but loved the tales,

Which made excited and were fearful,

When being told at night in winter.

And when the nanny used to gather

The Olga’s little friends to play,

The race-and-catch or other game

On a capacious sunny meadow,

She didn’t enjoy the loud noise,

The ringing laugh and careless joys.

XXVIII

Она любила на балконе

Предупреждать зари восход,

Когда на бледном небосклоне

Звезд исчезает хоровод,

И тихо край земли светлеет,

И, вестник утра, ветер веет,

И всходит постепенно день.

Зимой, когда ночная тень

Полмиром доле обладает,

И доле в праздной тишине,

При отуманенной луне,

Восток ленивый почивает,

В привычный час пробуждена

Вставала при свечах она.

She loved to greet the coming dawning,

Forestall on balcony the day,

When in the pale sky night stars glowing

Diminishes and goes away,

Lightens the border of the Earth,

And wind, the morning sunrise worth,

Like herald blows — the day comes in.

In winter, when the days are thin,

A shade of night is calmly slipping,

And in the silent idle quiet

Under a faded dim moonlight

The lazy East for long is sleeping,

She woke up at a usual time

In the twilight of candles’ shine.

XXIX

Ей рано нравились романы;

Они ей заменяли все;

Она влюблялася в обманы

И Ричардсона и Руссо.

Отец ее был добрый малый,

В прошедшем веке запоздалый;

Но в книгах не видал вреда;

Он, не читая никогда,

Их почитал пустой игрушкой

И не заботился о том,

Какой у дочки тайный том

Дремал до утра под подушкой.

Жена ж его была сама

От Ричардсона без ума.

She liked the novels since her young,

They opened universe to her,

And she preferred illusions’ tongue

Of Richardson and J. Russo.

Her dad was always nice and straight,

In the past century delayed;

Beware of books he had no ground

And never reading them had found

That they were just a hollow toy.

He absolutely did not mind,

What was that secret volume kind,

Which his shy daughter did enjoy.

So far as for his pleasant wife,

She was with Richardson in love.

XXX

Она любила Ричардсона

Не потому, чтобы прочла,

Не потому, чтоб Грандисона

Она Ловласу предпочла;

Но в старину княжна Алина,

Ее московская кузина,

Твердила часто ей об них.

В то время был еще жених

Ее супруг, но по неволе;

Она вздыхала о другом,

Который сердцем и умом

Ей нравился гораздо боле:

Сей Грандисон был славный франт,

Игрок и гвардии сержант.

Yes, she was fond of Richardson

Not thanks to his great novels reading

And, thus, preferring Grandison

To Lovelace hiding secret feeling.

Her Moscow cousin, young princess

Alina, who had read it, yes,

Told her of that, and just because

Her future spouse at that time was

Her suitor, whom she didn’t adore,

And she was sighing for a guy,

Who was more clever and less shy,

Whom she preferred and adored more.

This Grandison was brave and smart,

A gambler and a sergeant guard.

XXXI

Как он, она была одета

Всегда по моде и к лицу;

Но, не спросясь ее совета,

Девицу повезли к венцу.

И, чтоб ее рассеять горе,

Разумный муж уехал вскоре

В свою деревню, где она,

Бог знает кем окружена,

Рвалась и плакала сначала,

С супругом чуть не развелась;

Потом хозяйством занялась,

Привыкла и довольна стала.

Привычка свыше нам дана:

Замена счастию она.

Like him she used to be attired

In modern fashion, looking fine;

Though, wedding was against desire,

It was by parents sanctified.

To dissipate his spouse’s mourn

The clever husband very soon

Left to the country, where she found

Herself in Lord knows what surround.

She rent her hair and wept, at first,

But then, by household distracted,

And being by the life affected

She with her husband didn’t divorce.

We all get habit from above,

And it replaces good and love.

XXXII

Привычка усладила горе,

Неотразимое ничем;

Открытие большое вскоре

Ее утешило совсем:

Она меж делом и досугом

Открыла тайну, как супругом

Самодержавно управлять,

И всё тогда пошло на стать.

Она езжала по работам,

Солила на зиму грибы,

Вела расходы, брила лбы,

Ходила в баню по субботам,

Служанок била осердясь —

Все это мужа не спросясь.

The habit pacified her sorrow,

Which by no means could be repulsed,

She’d learned a hold to get it over

That resurrected her at last:

So switching business time and leisure

She had unveiled a secret measure

How to hold over like a reign

Her husband, thus to put away

Her mourn. She started to keep records,

Inspected field works on weekdays,

Enjoyed the baths on Saturdays,

Used to brine mushrooms and shave recruits*,

She beat her maids for the omissions

And never asked for spouse permissions.

* Shave recruits – they used to shave foreheads of serfs to be recruited

XXXIII

Бывало, писывала кровью

Она в альбомы нежных дев,

Звала Полиною Прасковью

И говорила нараспев,

Корсет носила очень узкий,

И русский Н как N французский

Произносить умела в нос;

Но скоро все перевелось;

Корсет, Альбом, княжну Алину,

Стишков чувствительных тетрадь

Она забыла; стала звать

Акулькой прежнюю Селину

И обновила наконец

На вате шлафор и чепец.

It happened that instead of ink

She by her blood the albums signed,

She named Praskov’ya Paulin,

And spoke singsong and deeply sighed;

She wore the corsets fitted tight

And Russian N in French did write;

When saying words, she nasalized;

But soon all that was finalized;

The corset, Album and Alina,

A copybook with touching rhymes

She had forsaken in past times,

Backed to Akul’ka from Selina

And finally decided that

It’s time to change the robe and hat.

XXXIV

Но муж любил ее сердечно,

В ее затеи не входил,

Во всем ей веровал беспечно,

А сам в халате ел и пил;

Покойно жизнь его катилась;

Под вечер иногда сходилась

Соседей добрая семья,

Нецеремонные друзья,

И потужить и позлословить

И посмеяться кой о чем.

Проходит время; между тем

Прикажут Ольге чай готовить,

Там ужин, там и спать пора,

И гости едут со двора.

The husband loved the sweetheart deeply,

Didn’t pay attention to her deals,

And trusting to the wife completely

In an old robe appeared to meals.

His life in calm and peace was streaming:

Sometimes, before the coming evening

Informal family of guests

In manor-house congregates

To mourn, to laugh, to title tattle

About passed and current life,

And when in parlor clock chimes five,

To order Olga tea, and later

A supper follows, say good night,

The guest are leaving satisfied.

XXXV

Они хранили в жизни мирной

Привычки милой старины;

У них на масленице жирной

Водились русские блины;

Два раза в год они говели;

Любили круглые качели,

Подблюдны песни, хоровод;

В день Троицын, когда народ

Зевая слушает молебен,

Умильно на пучок зари

Они роняли слезки три;

Им квас как воздух был потребен,

И за столом у них гостям

Носили блюда по чинам.

And they retained in calm and peace

The customs of the ancient time,

And during Russian Shrovetide feast

The oily pancakes used to fry.

Twice yearly fast they used to keep,

The round swings they liked to swing,

Loved to hear singing during lunch

And Whitsun round dances much,

And yawning listened to a prayer;

Compassioned, on a bunch of herb

Three tears by each they used to drop,

And kvass like air was necessary,

And at the table to the guests

The dish(e)s were served complied with ranks.

XXXVI

И так они старели оба.

И отворились наконец

Перед супругом двери гроба,

И новый он приял венец.

Он умер в час перед обедом,

Оплаканный своим соседом,

Детьми и верною женой

Чистосердечней, чем иной.

Он был простой и добрый барин,

И там, где прах его лежит,

Надгробный памятник гласит:

Смиренный грешник, Дмитрий Ларин,

Господний раб и бригадир

Под камнем сим вкушает мир.

And that’s how they were growing old.

The husband first reached fatal limit,

Stepped over the Beyond threshold

And left the other world to visit.

He died before the time for lunch,

Was by the neighbors bemoaned much,

By children and his faithful wife,

Who shared with him the happy life.

He was a straight and kind lord,

And at a place his ash was laid

A mournful monument proclaimed:

Here Dmitry Larin — slave of God,

A brigadier and fair landlord,

Enjoys in peace the Great Beyond.

XXXVII

Своим пенатам возвращенный,

Владимир Ленский посетил

Соседа памятник смиренный,

И вздох он пеплу посвятил;

И долго сердцу грустно было.

«Poor Yorick! — молвил он уныло, —

Он на руках меня держал.

Как часто в детстве я играл

Его Очаковской медалью!

Он Ольгу прочил за меня,

Он говорил: дождусь ли дня?..»

И, полный искренней печалью

Владимир тут же начертал

Ему надгробный мадригал.

After return to hearth and home,

Vladimir Lensky came to visit

His neighbor’s sorrowful gravestone,

And heaved a sigh, when he did see it.

And for a long time he was sad.

“Poor Yorick – dolefully he said, —

He hold me on his hands sometimes,

I used to play with his war prize —

A medal he got from Suvorov!

Intended Olga he for me,

And used to say: when would it be?”

And stirred by a sincere sorrow

Vladimir started to inscribe

A madrigal at the graveside.

XXXVIII

И там же надписью печальной

Отца и матери, в слезах,

Почтил он прах патриархальный…

Увы! на жизненных браздах

Мгновенной жатвой поколенья,

По тайной воле провиденья,

Восходят, зреют и падут;

Другие им вослед идут…

Так наше ветреное племя

Растет, волнуется, кипит

И к гробу прадедов теснит.

Придет, придет и наше время,

И наши внуки в добрый час

Из мира вытеснят и нас!

And at the same place memorized

His parents by the filial tears

And weepy verses had inscribed

Being embraced by fatal fears.

The generations make a round,

Sprout out, mature and fade down

Controlled by Providence’s will;

Their issue follows same routine…

Thus, we, today in bloom and silly,

Grow up, enjoy, boil up and swing,

The ancestors to coffins bring.

But time for us will come, yes, really,

And the grandsons will oust us

And say politely “Bye, grandpas!”

XXXIX

Покамест упивайтесь ею,

Сей легкой жизнию, друзья!

Ее ничтожность разумею,

И мало к ней привязан я;

Для призраков закрыл я вежды;

Но отдаленные надежды

Тревожат сердце иногда:

Без неприметного следа

Мне было б грустно мир оставить.

Живу, пишу не для похвал;

Но я бы, кажется, желал

Печальный жребий свой прославить,

Чтоб обо мне, как верный друг,

Напомнил хоть единый звук.

So far, do revel your existence

And easy life, my novel’s friend!

I recognize its worthless essence

And am not scared to see the end;

My eyelids for illusions dropped,

But sometimes distant signs of hope

Disturb my heart: I realize

That it’ll be sad not recognized

To leave this world without traces.

I live and write not for a praise,

But, probably, want to amaze

The world and reveal real graces.

I hope the rhymes I’ve left behind

Will of the poet’s life remind.

XL

И чье-нибудь он сердце тронет;

И, сохраненная судьбой,

Быть может, в Лете не потонет

Строфа, слагаемая мной;

Быть может (лестная надежда!),

Укажет будущий невежда

На мой прославленный портрет

И молвит: то-то был поэт!

Прими ж мои благодаренья,

Поклонник мирных Аонид,

О ты, чья память сохранит

Мои летучие творенья,

Чья благосклонная рука

Потреплет лавры старика!

And they will touch somebody’s heart,

And being cared by lucky fate

The strophes and rhymes, which now I write,

Will not be lost in later date;

And I believe (myself I flatter!)

The issue will retain my letter,

Seeing my portrait, reading name

“He was the Poet!” they will say.

Thus, please, accept my real thanks

A fan of peaceful Aonides,

I greet the one who’ll recognize

My flying poetry’s attempts,

Whose thankful favorable hand

Will pet the laurels of old man!

Chapter III

I

«Куда? Уж эти мне поэты!»

— Прощай, Онегин, мне пора.

«Я не держу тебя; но где ты

Свои проводишь вечера?»

— У Лариных. — «Вот это чудно.

Помилуй! и тебе не трудно

Там каждый вечер убивать?»

— Ни мало. — «Не могу понять.

Отселе вижу, что такое:

Во-первых (слушай, прав ли я?),

Простая, русская семья,

К гостям усердие большое,

Варенье, вечный разговор

Про дождь, про лён, про скотный двор…»

«Where do you go? These crazy poets!”

— Goodbye, Onegin, time to leave.

“I don’t hold you, but, to the point,

Where do you plan to spend the eve?”

— At Larins. – “That looks pretty nice.

And do you not at all despise

In such a boredom kill your time?”

— Not in the least. – “But it’s what I

From here can see and may suggest:

First, listen to me, am I right?

It is a kin of Russian rite,

Who loves to overwhelm the guests

With all these jams and nonstop talks

Of rain, of yard, of flax, of wax…”

II

— Я тут еще беды не вижу.

«Да, скука, вот беда, мой друг».

— Я модный свет ваш ненавижу;

Милее мне домашний круг,

Где я могу… — «Опять эклога!

Да полно, милый, ради бога.

Ну что ж? ты едешь: очень жаль.

Ах, слушай, Ленской; да нельзя ль

Увидеть мне Филлиду эту,

Предмет и мыслей, и пера,

И слез, и рифм et cetera?..

Представь меня». — Ты шутишь. — «Нету».

— Я рад. — «Когда же?» — Хоть сейчас.

Они с охотой примут нас.

— I do not see here any trouble.

“But boredom troubles me, my friend!”

— I hate your high society’s manner

And love the country’s modest trend,

When I can… – “Here, again eclogue!

Enough, my friend, for sake of God.

All right, you’re leaving, what a pity.

Though, listen, Lensky, you can treat it,

Can you let me see your Phyllida,

Who inspirers your poetic tone,

The tears, the verses and so on?

Present me to her”. – Are you kidding?

“Not, yet. And when?” – Let’s do it now.

They will be glad to meet us. – “Wow!

III

Поедем. — Поскакали други,

Явились; им расточены

Порой тяжелые услуги

Гостеприимной старины.

Обряд известный угощенья:

Несут на блюдечках варенья,

На столик ставят вощаной

Кувшин с брусничною водой,

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Let’s go.” – The friends jumped on the horses,

And when appeared were met by hosts

With all these tiresome resources,

As was established by the olds.

They welcomed guests and tried to feed

With all these jams and treats, indeed,

A waxen jug was placed on table –

Cowberry water for the neighbor,

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

IV

Они дорогой самой краткой

Домой летят во весь опор.

Теперь послушаем украдкой

Героев наших разговор:

— Ну что ж, Онегин? ты зеваешь. —

— «Привычка, Ленской». — Но скучаешь

Ты как-то больше. — «Нет, равно.

Однако в поле уж темно;

Скорей! пошел, пошел, Андрюшка!

Какие глупые места!

А кстати: Ларина проста,

Но очень милая старушка,

Боюсь: брусничная вода

Мне не наделала б вреда.

They’re riding back the shortest way

And speed full tilt to make it quick,

Let’s overhear what do they say

To be aware of what they think.

— Well, well, Onegin, you are yawning. —

— “A habit, Lensky”. – You are boring

More than you used to do before. —

“No, it’s the same. It’s darkened, though.”

He shook the rein – “Gee up, Andryushka!

How dull and boring is the way!

And as for Larina, I’d say,

She’s simple but a nice babushka.

Cowberry water troubles me,

It disturbs stomach. Oh, my dear…

V

Скажи: которая Татьяна?»

— Да та, которая грустна

И молчалива, как Светлана,

Вошла и села у окна. —

«Неужто ты влюблен в меньшую?»

— А что? — «Я выбрал бы другую,

Когда б я был, как ты, поэт.

В чертах у Ольги жизни нет.

Точь-в-точь в Вандиковой Мадоне:

Кругла, красна лицом она,

Как эта глупая луна

На этом глупом небосклоне.

Владимир сухо отвечал

И после во весь путь молчал.

Can you tell me, who’s there Tatiana?”

— She is the one who’s looking sad,

Who was same silent as Svetlana,

Came in and at the window sat. –

“Do you adore the junior, really?

— And what? – “Not she would stir my feeling,

When I was a poetic guy.

There is no life in Olga’s style.

She’s like Madonna by Van-Dyke,

Who’s always perfect, utters bliss,

Like this fool moon in calm and peace

Illumes this also foolish sky”.

Vladimir answered with a frown

And all the way was mute and stern.

VI

Меж тем Онегина явленье

У Лариных произвело

На всех большое впечатленье

И всех соседей развлекло.

Пошла догадка за догадкой.

Все стали толковать украдкой,

Шутить, судить не без греха,

Татьяне прочить жениха;

Иные даже утверждали,

Что свадьба слажена совсем,

Но остановлена затем,

Что модных колец не достали.

O свадьбе Ленского давно

У них уж было решено.

Meanwhile, Onegin’s evening mission

To widow Larina’s estate

Had left a serious impression

And all the neighbors entertained.

The guesses shifted and they found

Not sinless but a playful ground

To show good judgment and to say

That he’s Tatiana’s fiancé.

Some of them even clarified

That marriage settlement was made,

But then delayed because they failed

The modern wedding rings to find.

And that Vladimir plans to marry

All of them knew for long already.

VII

Татьяна слушала с досадой

Такие сплетни; но тайком

С неизъяснимою отрадой

Невольно думала о том;

И в сердце дума заронилась;

Пора пришла, она влюбилась.

Так в землю падшее зерно

Весны огнем оживлено.

Давно ее воображенье,

Сгорая негой и тоской,

Алкало пищи роковой;

Давно сердечное томленье

Теснило ей младую грудь;

Душа ждала… кого-нибудь,

Tatiana heard with some vexation

This tittle-tattle nonsense, though,

She felt unreasoned hesitation,

The dim emotions stirred her soul.

And something sparkled in her heart;

The time had come, she fell in love.

Thus, grain in spring when falls on soil,

Sprouts out in a sunlight boil.

For long her flamed imagination

Stirred by a bliss and by a grief

Craved for a fatal heart relief;

For long a secret expectation

Did stir the youthful breast by flame,

She was awaiting… and he came.

VIII

И дождалась… Открылись очи;

Она сказала: это он!

Увы! теперь и дни и ночи,

И жаркий одинокий сон,

Всё полно им; всё деве милой

Без умолку волшебной силой

Твердит о нем. Докучны ей

И звуки ласковых речей,

И взор заботливой прислуги.

В уныние погружена,

Гостей не слушает она

И проклинает их досуги,

Их неожиданный приезд

И продолжительный присест.

Yes, he has come … It’s cleared the sight;

And she pronounced: that is him!

And now the day and sleepless night

And burning solitary dream

All full of him; nonstop and endless

A magic force arose remembrance,

All speaks of him. She is annoyed

By pleasant words the people told

And glances of the maids around.

In gloomy thoughts her mind rests,

She does not listen to the guests

And curses all that her surrounds,

By neighbors visits she’s not pleased,

And execrates long stay of these.

IX

Теперь с каким она вниманьем

Читает сладостный роман,

С каким живым очарованьем

Пьет обольстительный обман!

Счастливой силою мечтанья

Одушевленные созданья,

Любовник Юлии Вольмар,

Малек-Адель и де Линар,

И Вертер, мученик мятежный,

И бесподобный Грандисон,

Который нам наводит сон, —

Все для мечтательницы нежной

В единый образ облеклись,

В одном Онегине слились.

And what a serious attention

Attracts a novel, which she reads,

And what a lively inspiration

This fake delusion brings and heats!

She animated in her dreams

The heroes and the heroines:

A beau of Julia Volmar,

Malek-Adel and de Linar,

And Werther by the passions chained,

And super peerless Grandison,

Who causes nothing but a yawn, —

All of them in the dreamer’s brain

In single image were combined

And Eugene only did remind.

X

Воображаясь героиней

Своих возлюбленных творцов,

Кларисой, Юлией, Дельфиной,

Татьяна в тишине лесов

Одна с опасной книгой бродит,

Она в ней ищет и находит

Свой тайный жар, свои мечты,

Плоды сердечной полноты,

Вздыхает и, себе присвоя

Чужой восторг, чужую грусть,

В забвенье шепчет наизусть

Письмо для милого героя…

Но наш герой, кто б ни был он,

Уж верно был не Грандисон.

She dreams she is a heroine

By the creators, whom believes, —

Clarissa, Julia, Dauphin,

And strolling in the forests’ peace

Tatiana reads the books and finds

The things, which stir her inflamed mind,

The secret passions of her dreams,

The fruits of cordial extremes.

She sighs and to herself assigning

The others’ sorrow and delight

She in oblivion tells by heart

A note to one whom is admiring.

Whoever was my hero, yet,

He was not Grandison, I bet.

XI

Свой слог на важный лад настроя,

Бывало, пламенный творец

Являл нам своего героя

Как совершенства образец.

Он одарял предмет любимый,

Всегда неправедно гонимый,

Душой чувствительной, умом

И привлекательным лицом.

Питая жар чистейшей страсти,

Всегда восторженный герой

Готов был жертвовать собой,

И при конце последней части

Всегда наказан был порок,

Добру достойный был венок.

An ardent thrilling novel author

His style to pompous fashion tunes

And a superior hero offers

To conquer us and to amuse,

Depicts a hero, whom he loves

(Who badly treated was not once),

A sensitive and tender fellow

With handsome face and who is clever,

Who’s ready to be killed for friend

Being inflamed by purest passion.

He always leaves the best impression,

And in last chapter’s very end

The vice is punished, after that

The virtue gets the triumph wreath.

XII

А нынче все умы в тумане,

Мораль на нас наводит сон,

Порок любезен — и в романе,

И там уж торжествует он.

Британской музы небылицы

Тревожат сон отроковицы,

И стал теперь ее кумир

Или задумчивый Вампир,

Или Мельмот, бродяга мрачный,

Иль Вечный Жид, или Корсар,

Или таинственный Сбогар.

Лорд Байрон прихотью удачной

Облек в унылый романтизм

И безнадежный эгоизм.

But nowadays the minds are foggy,

Morality inspires a yawn,

The vice is welcomed, in the stories

The virtue is not gloried more.

The British Muse’s fairytales

Disturb the maidens’ sleeps and plays,

And now the objects for desire

Are either despondent Vampire

Or Melmoth by the phantoms tortured,

Eternal Jew or brave Corsair

Or so mysterious Sbogar.

Lord Byron thanks to lucky fortune

Drowned us in fade romanticism

And always hopeless egoism.

XIII

Друзья мои, что ж толку в этом?

Быть может, волею небес,

Я перестану быть поэтом,

В меня вселится новый бес,

И, Фебовы презрев угрозы,

Унижусь до смиренной прозы;

Тогда роман на старый лад

Займет веселый мой закат.

Не муки тайные злодейства

Я грозно в нем изображу,

Но просто вам перескажу

Преданья русского семейства,

Любви пленительные сны

Да нравы нашей старины.

Oh, my dear friends, is all in vain?

And, maybe, sometimes willed by heaven,

Poetic dreams will leave my brain,

I’ll be engaged by other demon,

And despite radiant Phoebus threat

I’ll to submissive prose descend;

In old traditions routine novel

Will occupy me being old man.

Not secret evil fatal tortures

I shall depict in passion’s storm,

I shall rehearse you being stern

The tales of Russian nobles’ fortunes,

The charming dreams of adoration,

The mores and manners of the ancient.

XIV

Перескажу простые речи

Отца иль дяди старика,

Детей условленные встречи

У старых лип, у ручейка;

Несчастной ревности мученья,

Разлуку, слезы примиренья,

Поссорю вновь, и наконец

Я поведу их под венец…

Я вспомню речи неги страстной,

Слова тоскующей любви,

Которые в минувши дни

У ног любовницы прекрасной

Мне приходили на язык,

От коих я теперь отвык.

I shall retell the casual speeches

Of dad and uncle, old and frail,

The children’s hold in secret meetings

At the old lime trees and a well,

The dismal jealousy wild torments,

Departs, reconciliation moments;

I’ll force them quarrel, after that

Shall put on them a wedding wreath…

I’ll recall speech of tender passion,

The words of melancholic love,

Which in the days I told above

At beauty’s legs in the affection

Used to occur in my flamed mind

And which today I’ve left behind.

XV

Татьяна, милая Татьяна!

С тобой теперь я слезы лью;

Ты в руки модного тирана

Уж отдала судьбу свою.

Погибнешь, милая; но прежде

Ты в ослепительной надежде

Блаженство темное зовешь,

Ты негу жизни узнаешь,

Ты пьешь волшебный яд желаний,

Тебя преследуют мечты:

Везде воображаешь ты

Приюты счастливых свиданий;

Везде, везде перед тобой

Твой искуситель роковой.

Tatiana, charming girl Tatiana!

With you I drop my tears today,

To awful hands of fancy tyrant

You’ve given up your life and fame.

You’ll perish, darling, but before

For vague and obscure bliss you call

And dazzled by an expectation

You learn the pangs of adoration,

You drink desire’s magic venom,

You’re followed by an unreal dream

And do imagine one same thing —

For happy dates a lovely venue;

And everywhere in front of you

There is your tempter’s fatal view.

XVI

Тоска любви Татьяну гонит,

И в сад идет она грустить,

И вдруг недвижны очи клонит,

И лень ей далее ступить.

Приподнялася грудь, ланиты

Мгновенным пламенем покрыты,

Дыханье замерло в устах,

И в слухе шум, и блеск в очах…

Настанет ночь; луна обходит

Дозором дальный свод небес,

И соловей во мгле древес

Напевы звучные заводит.

Татьяна в темноте не спит

И тихо с няней говорит:

Anguish of love drives Tanya out,

She escapes to the park to mourn,

Then, sudd(e)nly stops, can’t look around,

Is paralyzed by lazy mood.

Her breast high raised, the heart beats fast,

The breath has stopped to leave the chest,

The cheeks start instantly to blaze,

Noise in the ears, the burning gaze …

The night falls down, and the moon

Patrols the remote heavens’ dome;

A nightingale starts singing song

In the dark shades of leafy room.

Tatiana in the dark doesn’t sleep,

And in hush tone to nanny speaks:

XVII

«Не спится, няня: здесь так душно!

Открой окно да сядь ко мне».

— Что, Таня, что с тобой? — «Мне скучно,

Поговорим о старине».

— О чем же, Таня? Я, бывало,

Хранила в памяти не мало

Старинных былей,небылиц

Про злых духов и про девиц;

А нынче всё мне тёмно, Таня:

Что знала, то забыла. Да,

Пришла худая череда!

Зашибло… — «Расскажи мне, няня,

Про ваши старые года:

Была ты влюблена тогда?»

“I can’t sleep… stifling… nanny, darling!

Open the window, sit with me”.

— What’s with you, Tanya? – “I am boring,

Let’s talk of old times and of thee”.

— What can I tell you, Tanya? Sometimes

I used to know the tales of old times,

Both, very true and purely fibs,

About maidens, evil beasts;

But now all drawn in darkness, Tanya:

What I did know, forgotten, yes.

It’s not the best age I do guess.

I am worn out… — «Tell me, nanny

About olden times of yours:

You were in love, sometimes, of course.”

XVIII

— И, полно, Таня! В эти лета

Мы не слыхали про любовь;

А то бы согнала со света

Меня покойница свекровь. —

«Да как же ты венчалась, няня?»

— Так, видно, бог велел. Мой Ваня

Моложе был меня, мой свет,

А было мне тринадцать лет.

Недели две ходила сваха

К моей родне, и наконец

Благословил меня отец.

Я горько плакала со страха,

Мне с плачем косу расплели,

Да с пеньем в церковь повели.

— Ah, Tanya! Never in these times

We heard of love or knew, what’s it,

My mother-in-law otherwise

Would yell at me and then get rid. —

“But tell me, nanny, how’s your wedding?”

— I think it was what God was telling.

I was thirteen years old, you see,

And Vanya younger was than me.

Matchmaker at my home appeared

Not once to deal the marriage, and

My father blessed me in the end.

I shed the tears, was scared and feared,

But they with cry undid by braid,

And singing songs to church conveyed.

XIX

И вот ввели в семью чужую…

Да ты не слушаешь меня… —

«Ах, няня, няня, я тоскую,

Мне тошно, милая моя:

Я плакать, я рыдать готова!..»

— Дитя мое, ты нездорова;

Господь помилуй и спаси!

Чего ты хочешь, попроси…

Дай окроплю святой водою,

Ты вся горишь… — «Я не больна:

Я… знаешь, няня… влюблена»

— Дитя мое, господь с тобою! —

И няня девушку с мольбой

Крестила дряхлою рукой.

And thus, I switched to a strange being …

But you’re not listening to me… —

“Ah, nanny, nanny, I am grieving,

I’m giddy, nanny, you can see:

I’m close to weeping, ululating!..”

— My poor child, are you fainting?

Oh, God, have mercy upon us!

If you need something, please, just ask …

The holly water will help, maybe,

You are in fever… — “Not at all,

I am in love, yes, nanny” – Oh,

I’ll pray to God, and He will save you! –

The nanny said a prayer and

Crossed Tanya with a senile hand.

XX

«Я влюблена», — шептала снова

Старушке с горестью она.

— Сердечный друг, ты нездорова. —

«Оставь меня: я влюблена».

И между тем луна сияла

И томным светом озаряла

Татьяны бледные красы,

И распущенные власы,

И капли слез, и на скамейке

Пред героиней молодой,

С платком на голове седой,

Старушку в длинной телогрейке

И все дремало в тишине

При вдохновительной луне.

“I am in love”, — she whispered faintly

To the babushka in despair.

— My bosom fellow, are you healthy? —

“I am in love, please, go away”.

And at that time the moon was shining

By languor light illumining

The inconspicuous charming fair,

Her falling down flowing hair,

And drops of tears, and at the bed

In front of the affected girl

A granny in a quilted coat,

A kerchief on her gray-haired head.

And all around was in dream,

Inspiring moon illumed the scene.

XXI

И сердцем далеко носилась

Татьяна, смотря на луну…

Вдруг мысль в уме ее родилась…

«Поди, оставь меня одну.

Дай, няня, мне перо, бумагу,

Да стол подвинь; я скоро лягу;

Прости». И вот она одна.

Всё тихо. Светит ей луна.

Облокотясь, Татьяна пишет.

И всё Евгений на уме,

И в необдуманном письме

Любовь невинной девы дышет.

Письмо готово, сложено…

Татьяна! для кого ж оно?

Tatiana’s soul flew far away,

And looking at the moon she told:

“Leave me alone, please, go away…”

A daring thought at once occurred.

“Give me the pen and paper, nanny,

And move the desk; I will be ready

To go to bed quite soon”. And thus,

She is alone with moon and stars.

Leaned on the desk she something scribbles.

Only Eugene is in her thought,

That’s what the heart of virgin sought.

The hasty letter the love figures.

Now, it is ready, can we see,

Who is Tatiana’s addressee?

XXII

Я знал красавиц недоступных,

Холодных, чистых, как зима,

Неумолимых, неподкупных,

Непостижимых для ума;

Дивился я их спеси модной,

Их добродетели природной,

И, признаюсь, от них бежал,

И, мнится, с ужасом читал

Над их бровями надпись ада:

Оставь надежду навсегда.

Внушать любовь для них беда,

Пугать людей для них отрада.

Быть может, на брегах Невы

Подобных дам видали вы.

I knew the beauties beyond reaching,

Like winter cold and sovereign,

Implacable, to love resisting,

Incomprehensible for brain;

I wondered at their haughty pride,

Their inborn virtue unconfined,

And I confess escaped from these,

Above their perfect eyebrows is

A dreadful signet of inferno:

Forget your hope forever, guy!

Arousing love for them is crime,

To frighten men for them is clever.

Perhaps sometimes on Neva’s banks

You also saw that breed of cranks.

XXIII

Среди поклонников послушных

Других причудниц я видал,

Самолюбиво равнодушных

Для вздохов страстных и похвал.

И что ж нашел я с изумленьем?

Они, суровым поведеньем

Пугая робкую любовь,

Ее привлечь умели вновь,

По крайней мере, сожаленьем,

По крайней мере, звук речей

Казался иногда нежней,

И с легковерным ослепленьем

Опять любовник молодой

Бежал за милой суетой.

I saw the other whimsy ladies,

Ambitiously unconfined,

Insensitive to sighs and praises

Of the admirers on behind.

And what did me at all that wonder?

By stern behavior they made ground

To frighten timid love at first,

But then to make it even worse.

At least regret they demonstrated,

At least the sounds of their talks

Sometimes aroused the hopeful thoughts,

And being disorientated

Again young lover burned by flame

Tried to chase shade of love in vain.

XXIV

За что ж виновнее Татьяна?

За то ль, что в милой простоте

Она не ведает обмана

И верит избранной мечте?

За то ль, что любит без искусства,

Послушная влеченью чувства,

Что так доверчива она,

Что от небес одарена

Воображением мятежным,

Умом и волею живой,

И своенравной головой,

И сердцем пламенным и нежным?

Ужели не простите ей

Вы легкомыслия страстей?

Why is Tatiana guiltier then?

May be because her simple soul

Doesn’t know what is deceit and can

Believe in what her heart has told?

Or since she loves with no dissembling

Completely to her love surrendering,

Since she is trustful and from Heaven

Got a sincere artless talent,

And the inflamed imagination,

The clever mind and soul’s thrill,

An independent lively will,

A heart that beats in tender passion?

And would not you forgive to her

The lightness of the passions whirl?

XXV

Кокетка судит хладнокровно,

Татьяна любит не шутя

И предается безусловно

Любви, как милое дитя.

Не говорит она: отложим —

Любви мы цену тем умножим,

Вернее в сети заведем;

Сперва тщеславие кольнем

Надеждой, там недоуменьем

Измучим сердце, а потом

Ревнивым оживим огнем;

А то, скучая наслажденьем,

Невольник хитрый из оков

Всечасно вырваться готов.

Coquette makes judgment in cold mind,

Tatiana manifests in earnest

Her love, abandons like a child,

Whose feels are absolutely honest.

She does not say: I’d better wait,

The price of love by that upgrade.

Will organize a trap and bring

To the seductive nets, then, sting

By vanity, then, hope exciting

By puzzlement the heart disturb

And that by jealousy promote;

Since, when surfeited with delighting,

He would be glad to cast off chain,

Like does a convict in a jail.

XXVI

Еще предвижу затрудненья:

Родной земли спасая честь,

Я должен буду, без сомненья,

Письмо Татьяны перевесть.

Она по-русски плохо знала,

Журналов наших не читала,

И выражалася с трудом

На языке своем родном,

Итак, писала по-французски…

Что делать! повторяю вновь:

Доныне дамская любовь

Не изъяснялася по-русски,

Доныне гордый наш язык

К почтовой прозе не привык.

But here I see another trouble:

To save the honor of my land

I’ll be compelled, and that’s no doubt,

Tatiana’s letter to translate.

To know well Russian she’d no need

And native magazines didn’t read.

About private things to tell

In native language could not well.

And thus, in French she used to write.

What can I do! I repeat:

Till now the female’s love doesn’t need

To be expressed in Russian, right

Till now, it’s not the language, which

Is widely used in letters’ speech.

XXVII

Я знаю: дам хотят заставить

Читать по-русски. Право, страх!

Могу ли их себе представить

С «Благонамеренным» в руках!

Я шлюсь на вас, мои поэты;

Не правда ль: милые предметы,

Которым, за свои грехи,

Писали втайне вы стихи,

Которым сердце посвящали,

Не все ли, русским языком

Владея слабо и с трудом,

Его так мило искажали,

И в их устах язык чужой

Не обратился ли в родной?

I know, they try to force the ladies

To read in Russian. Ah, my friends!

No one of these I can imagine

With “Russian Journal” in their hands!

I plead to poets: were not really

The pretty subjects, to whom sinning

You wrote in secrecy your rhymes,

Of whom a poet sighs and pines,

To whom your heart you dedicated,

Were poor in Russian language, yet,

Had understood it pretty bad

And so amusingly translated,

And has not they converted now

The stranger tongue into home one?

XXVIII

Не дай мне бог сойтись на бале

Иль при разъезде на крыльце

С семинаристом в желтой шале

Иль с академиком в чепце!

Как уст румяных без улыбки,

Без грамматической ошибки

Я русской речи не люблю.

Быть может, на беду мою,

Красавиц новых поколенье,

Журналов вняв молящий глас,

К грамматике приучит нас;

Стихи введут в употребленье;

Но я… какое дело мне?

Я верен буду старине.

God save me at a public meeting

Or when departing at the steps

To face an academic being

In yellow shawl or ladies’ hat!

Like with no smile the pretty lips,

I do not like the Russian speech

With no grammatical mistakes.

But maybe sometimes prayers thanks

The beauties’ novel generation

Will native grammar start to learn,

Will understand the Russian term,

And launch the rhymes to operation.

But me… why should it bother me?

I’ll be old-fashioned, yes, I’ll be.

XXIX

Неправильный, небрежный лепет,

Неточный выговор речей

По прежнему сердечный трепет

Произведут в груди моей;

Раскаяться во мне нет силы,

Мне галлицизмы будут милы,

Как прошлой юности грехи,

Как Богдановича стихи.

Но полно. Мне пора заняться

Письмом красавицы моей;

Я слово дал, и что ж? ей-ей

Теперь готов уж отказаться.

Я знаю: нежного Парни

Перо не в моде в наши дни.

Irregular and careless babble,

Inexact accent of the talks

As before stir my heart to tremble,

Remind me my roots and folks.

And to repent I can’t afford

Of Gallicisms I shall be fond

As of the sins of youthful times

And Bogdanovich’s perfect rhymes.

But that’s enough. It’s time for me

To represent my beauty’s letter.

I gave my word. But what’s the matter,

I’m close to stop it, let me see.

I know, that tender Parny’s pen

Does not comply with modern trend.

XXX

Певец Пиров и грусти томной,

Когда б еще ты был со мной,

Я стал бы просьбою нескромной

Тебя тревожить, милый мой:

Чтоб на волшебные напевы

Переложил ты страстной девы

Иноплеменные слова.

Где ты? приди: свои права

Передаю тебе с поклоном…

Но посреди печальных скал,

Отвыкнув сердцем от похвал,

Один, под финским небосклоном,

Он бродит, и душа его

Не слышит горя моего.

The friend of feasts and melancholy,

If you could still remain with me,

I’d ask you for a favor, for me

Interpret what is worth of thee,

And do translate the virgin’s passions

Into the poetry’s expressions.

I call to you, please come and do,

I’ll transfer all my rights to you.

I’ll be so thankful for assistance…

But in the midst of dismal rocks

You have forgotten praise for songs,

You are alone and with persistence

Do stroll under the Finish sky

And do not hear my wistful cry.

XXXI

Письмо Татьяны предо мною;

Его я свято берегу,

Читаю с тайною тоскою

И начитаться не могу.

Кто ей внушал и эту нежность,

И слов любезную небрежность?

Кто ей внушал умильный вздор,

Безумный сердца разговор,

И увлекательный и вредный?

Я не могу понять. Но вот

Неполный, слабый перевод,

С живой картины список бледный,

Или разыгранный Фрейшиц

Перстами робких учениц:

Tatiana’s letter I look over,

It makes a sacred thing to me,

I read it with a mystic sorrow,

And cannot, cannot stop to read.

Who prompted her this tender passion

And words amicable expression?

Who prompted touching voice to her,

The reckless heart inspired for

This detrimental captive story?

I cannot catch it well, but still

Present to you (that makes me thrill)

A lively picture’s pallid copy,

Performing by the shy school girls

The Weber’s Freischutz* at their homes:

Письмо

Татьяны к Онегину

Я к вам пишу — чего же боле?

Что я могу еще сказать?

Теперь, я знаю, в вашей воле

Меня презреньем наказать.

Но вы, к моей несчастной доле

Хоть каплю жалости храня,

Вы не оставите меня.

Сначала я молчать хотела;

Поверьте: моего стыда

Вы не узнали б никогда,

Когда б надежду я имела

Хоть редко, хоть в неделю раз

В деревне нашей видеть вас,

Чтоб только слышать ваши речи,

Вам слово молвить, и потом

Все думать, думать об одном

И день и ночь до новой встречи.

Но говорят, вы нелюдим;

В глуши, в деревне всё вам скучно,

А мы… ничем мы не блестим,

Хоть вам и рады простодушно.

Tatiana’s letter to Onegin

I write to you, — what can be further?

What can I tell to you besides?

You may disdain me and moreover

By your neglection penalize.

But maybe you can still discover

A drop of pity in your soul,

You shall not leave my heart alone.

At first I wanted to keep silent;

Believe me, you would never know

My shame, whenever my poor soul

Might hope and just a chance could find

Enjoy your visiting to us,

Not often, maybe weekly, thus,

To see you and to hear your speeches,

To tell few words to you and then

To dream of seeing you again,

To get a chance to watch your features.

You don’t like visits, people say,

In country wilderness you’re boring,

But we… by nothing being famed,

Your visits really enjoying.

Зачем вы посетили нас?

В глуши забытого селенья

Я никогда не знала б вас,

Не знала б горького мученья.

Души неопытной волненья

Смирив со временем (как знать?),

По сердцу я нашла бы друга,

Была бы верная супруга

И добродетельная мать.

Why did you come to visit us?

In backwoods of forgotten hamlet,

I should not know of you and thus,

I should not know the bitter torment.

An inexperienced soul’s excitement

Restrains with lapse of time, at last,

A cordial friend I’d maybe find,

Would be a mother nice and kind,

Would be a husband’s faithful spouse.

Другой!.. Нет, никому на свете

Не отдала бы сердца я!

То в вышнем суждено совете…

То воля неба: я твоя;

Вся жизнь моя была залогом

Свиданья верного с тобой;

Я знаю, ты мне послан богом,

До гроба ты хранитель мой…

Ты в сновиденьях мне являлся,

Незримый, ты мне был уж мил,

Твой чудный взгляд меня томил,

В душе твой голос раздавался

Давно… нет, это был не сон!

Ты чуть вошел, я вмиг узнала,

Вся обомлела, запылала

И в мыслях молвила: вот он!

Не правда ль? я тебя слыхала:

Ты говорил со мной в тиши,

Когда я бедным помогала

Или молитвой услаждала

Тоску волнуемой души?

И в это самое мгновенье

Не ты ли, милое виденье,

В прозрачной темноте мелькнул,

Приникнул тихо к изголовью?

Не ты ль, с отрадой и любовью,

Слова надежды мне шепнул?

Кто ты, мой ангел ли хранитель,

Или коварный искуситель:

Мои сомненья разреши.

Быть может, это всё пустое,

Обман неопытной души!

И суждено совсем иное…

Но так и быть! Судьбу мою

Отныне я тебе вручаю,

Перед тобою слезы лью,

Твоей защиты умоляю…

Вообрази: я здесь одна,

Никто меня не понимает,

Рассудок мой изнемогает,

И молча гибнуть я должна.

Я жду тебя: единым взором

Надежды сердца оживи,

Иль сон тяжелый перерви,

Увы, заслуженным укором!

Another!.. No, it is quite fatal,

I won’t give up my heart’s adores!

It’s by the heaven’s council settled…

It is a divine will: I’m yours;

Since all my life was just a pledge

Of right appointment with thee;

I know that God, who’s always sage,

Sends you take custody of me…

You came to me in the night visions,

Invisible, you were my dear,

Your lovely gaze impelled my thrill,

Your voice I heard in my illusions

For long … No, that was not a dream!

You just came in, and in a moment

I was astonished, I was burning,

My lips did whisper: it is him!

And wasn’t it you, whom I heard speaking,

In silence you conversed with me,

And wasn’t it you, of whom was thinking

Dispensing alms or when was seeking

To quench by pray grieve burning me?

And in this very-very instant

Was it not you, to whom I listened:

In limpid darkness you flicked up,

As consolation to me whispered

Inspiring words so nice and blissful

And nestled at my head in dark?

Who are you, maybe, guardian angel,

Or cunning tempter sent by devil:

Please, settle my heart hesitation.

But, maybe, all that is worth free

Or just the virgin soul’s frustration!

Another fate is waiting me…

I can’t betray my heart and thus

In front of you I’m shedding tears,

Please, be my guard, whom I do trust,

I beg, do terminate my fears.

Can you imagine, I’m alone,

Nobody here can learn my mind,

My brain gives up escape to find

In the dead silence being drawn.

I’m waiting you: so, do, at once,

Reanimate the heart reliance

Or terminate the gloomy silence

By worthy of reproaching glance!

Кончаю! Страшно перечесть…

Стыдом и страхом замираю…

Но мне порукой ваша честь,

И смело ей себя вверяю…

That’s it! I’m scared to read again…

My heart by shame and fear is dying…

Your honor for me is a bail,

I’m fearlessly on it relying…

XXXII

Татьяна то вздохнет, то охнет;

Письмо дрожит в ее руке;

Облатка розовая сохнет

На воспаленном языке.

К плечу головушкой склонилась.

Сорочка легкая спустилась

С ее прелестного плеча…

Но вот уж лунного луча

Сиянье гаснет. Там долина

Сквозь пар яснеет. Там поток

Засеребрился; там рожок

Пастуший будит селянина.

Вот утро: встали все давно,

Моей Татьяне всё равно.

Tatiana ohhs, and ahhs and sighs,

The letter flickers in her hand,

On inflamed tongue pink sticker dries,

Rereading letter can not end.

Her head has bent to naked shoulder,

A chemise on the neck has folded

Uncovering the charming bend…

Meanwhile, the night comes to its end.

The moon shy dies away, the valley

Clears out through a morning steam.

A creek is silvered by a beam,

A shepherd’s horn far away playing.

The country woke up long ago,

Tatiana doesn’t care, not at all.

XXXIII

Она зари не замечает,

Сидит с поникшею главой

И на письмо не напирает

Своей печати вырезной.

Но, дверь тихонько отпирая,

Уж ей Филипьевна седая

Приносит на подносе чай.

«Пора, дитя мое, вставай:

Да ты, красавица, готова!

О пташка ранняя моя!

Вечор уж как боялась я!

Да, слава богу, ты здорова!

Тоски ночной и следу нет,

Лицо твое как маков цвет».

She does not notice coming morning,

With droopy head sits at the lamp;

To sign the letter not affording

She dare not seal it with carved stamp.

To press carved signet can’t afford.

The nanny opens bedroom door

And warely steps on squeaky floor;

A cup of tea is on the tray.

“Good morning, darling, time to wake!

But you are already prepared!

Oh, what an early bird, my dear!

Last evening you awoke my fear!

Have you forgotten all your care?

No more night sorrow I can trace

On your like poppy burning face”.

XXXIV

— Ах! няня, сделай одолженье. —

«Изволь, родная, прикажи».

— Не думай… право… подозренье…

Но видишь… ах! не откажи. —

«Мой друг, вот бог тебе порука».

— Итак, пошли тихонько внука

С запиской этой к О… к тому…

К соседу… да велеть ему —

Чтоб он не говорил ни слова,

Чтоб он не называл меня… —

«Кому же, милая моя?

Я нынче стала бестолкова.

Кругом соседей много есть;

Куда мне их и перечесть».

— Ah, nanny, can you give a favor. —

“With pleasure, sweet heart, just direct”.

— Believe me… truly… my behavior…

But look… ah..! Please, do not neglect. —

“My darling, honestly to God!”

— Then send your grandson with this note

To O… Excuse, to this, to whom…

The neighbor, and please do it soon.

He should not say a word, oh, never!

He should not mention there my name! –

“To whom shall I the note convey?

I am so old and no more clever.

There’s plenty neighbors, yes, it is;

I can’t just count all of these”.

XXXV

— Как недогадлива ты, няня! —

«Сердечный друг, уж я стара,

Стара: тупеет разум, Таня;

А то, бывало, я востра,

Бывало, слово барской воли…»

— Ах, няня, няня! до того ли?

Что нужды мне в твоем уме?

Ты видишь, дело о письме

К Онегину. — «Ну, дело, дело,

Не гневайся, душа моя,

Ты знаешь, непонятна я…

Да что ж ты снова побледнела?»

— Так, няня, право ничего.

Пошли же внука своего. —

— How poorly you are witting nanny!

“My cordial friend, but I am old …

Yes, Tanya, old, and can’t wit sanely,

But sometimes I was keen and bold,

It happened that the nobles willing…”

«Ah, nanny, nanny! Am I really

Concerned with your slow witting mind?

This letter should Onegin find. —

“Oh, yes, that’s perfect, that’s good deal,

Please, don’t be angry with me Tanya,

Forgive my obscured mind kindly…

You’re growing pale again, my dear!”

— No, nanny, nothing, I am not,

Please, send your grandson with this note. —

XXXVI

Но день протек, и нет ответа.

Другой настал: все нет, как нет.

Бледна как тень, с утра одета,

Татьяна ждет: когда ж ответ?

Приехал Ольгин обожатель.

«Скажите: где же ваш приятель?»

Ему вопрос хозяйки был.

«Он что-то нас совсем забыл».

Татьяна, вспыхнув, задрожала.

— Сегодня быть он обещал,

Старушке Ленской отвечал:

Да, видно, почта задержала. —

Татьяна потупила взор,

Как будто слыша злой укор.

A day flew by – no reply letter,

The next has come – no reply yet.

She’s pale and worries, what’s the matter,

Since morning dressed awaits for that.

Olga’s admirer came to them,

The hostess asked a question, then:

“Your friend doesn’t visit us for long,

Is he all right, or something wrong?”

Tatiana blushed, began to tremble.

— He promised to be here today,

But maybe’s delayed by the mail. —

Vladimir answered to the granny.

Tatiana felt unreasoned shame

Like hearing someone’s spiteful blame.

XXXVII

Смеркалось; на столе блистая

Шипел вечерний самовар.

Китайский чайник нагревая;

Под ним клубился легкий пар.

Разлитый Ольгиной рукою,

По чашкам темною струею

Уже душистый чай бежал,

И сливки мальчик подавал;

Татьяна пред окном стояла,

На стекла хладные дыша,

Задумавшись, моя душа,

Прелестным пальчиком писала

На отуманенном стекле

Заветный вензель О да Е.

It’s getting dark; on table shining

The evening samovar made hiss.

It warmed up tea in pot from China

A light steam swirling under this.

The fragrant tea by dark jet streaming

Poured by the Olga’s hand was filling

Placed on the table china cups;

A boy served creamer; there’s no fuss;

Tatiana at the window standing

Was breathing on a chilly pane

And, pensively, the cherished name

By charming finger was amending:

The sacred monogram E. O.

Erasing inscribed by a blow.

XXXVIII

И между тем душа в ней ныла,

И слез был полон томный взор.

Вдруг топот!.. кровь ее застыла.

Вот ближе! скачут… и на двор

Евгений! «Ах!» — и легче тени

Татьяна прыг в другие сени,

С крыльца на двор, и прямо в сад,

Летит, летит; взглянуть назад

Не смеет; мигом обежала

Куртины, мостики, лужок,

Аллею к озеру, лесок,

Кусты сирен переломала,

По цветникам летя к ручью,

И задыхаясь на скамью

Meanwhile, her soul was hit by feeling,

The languid glance was full of tears.

But thud of horses’ hoofs appearing

Made blood to still, provoked her fears.

“It is Eugene!” And light like shadow,

Tatiana hopped to a back stairway,

From porch to yard she rushed in scare,

She flied, to turn back did not dare.

She ran around in a moment

The grassland, bridges and parterre,

The alley to the lake and there

The lilac’s bushes broke and all that

She flashed across and at the lake

On a park bench obtained escape.

XXXIX

Упала… «Здесь он! здесь Евгений!

О боже! что подумал он!»

В ней сердце, полное мучений,

Хранит надежды темный сон;

Она дрожит и жаром пышет,

И ждет: нейдет ли? Но не слышит.

В саду служанки, на грядах,

Сбирали ягоды в кустах

И хором по наказу пели

(Наказ, основанный на том,

Чтоб барской ягоды тайком

Уста лукавые не ели,

И пеньем были заняты:

Затея сельской остроты!).

She dropped … “He’s here, Onegin!

Oh, God, save me, what could he think!”

Her heart by bitter torment flaming

Keeps hope but feels like at a brink;

She shivers with the cheeks aglow,

Strains all her hearing just to know

He’s found her or not, but, yet,

The maids were singing at the bed:

They gathered berries being ordered

To sing in chorus to prevent

Eating host’s berries doing that

And were engaged in song performing.

(That was the locals’ smart invention

For landlords’ property protection!)

Песня девушек

Девицы, красавицы,

Душеньки, подруженьки,

Разыграйтесь, девицы,

Разгуляйтесь, милые!

Затяните песенку,

Песенку заветную,

Заманите молодца

К хороводу нашему.

Как заманим молодца,

Как завидим издали,

Разбежимтесь, милые,

Закидаем вишеньем,

Вишеньем, малиною,

Красною смородиной.

Не ходи подслушивать

Песенки заветные,

Не ходи подсматривать

Игры наши девичьи.

The maidens’ song

Oh, my maidens, pretty girls,

My playmates, my dear friends,

Please start playing, my good mates,

Please, enjoy it, sweetheart girls!

Please start singing a nice song,

A nice song of intimate,

And entice a fine young man

To a round dance we make.

We shall decoy a young man

Watching him from far away,

We’ll run off, my sweetheart girls,

And with cherries pelt him, then,

With cherries and raspberries

And redcurrants besides these.

You shouldn’t come to listen to

The songs, which are intimate,

Do not come to gaze at us,

How the virgins entertain.

XL

Они поют, и с небреженьем

Внимая звонкий голос их,

Ждала Татьяна с нетерпеньем,

Чтоб трепет сердца в ней затих,

Чтобы прошло ланит пыланье.

Но в персях то же трепетанье,

И не проходит жар ланит,

Но ярче, ярче лишь горит…

Так бедный мотылек и блещет

И бьется радужным крылом,

Плененный школьным шалуном

Так зайчик в озиме трепещет,

Увидя вдруг издалека

В кусты припадшего стрелка.

They sing, but just with no attention

Tatiana listens to their voice,

She is awaiting with impatience,

When will relax heart stirring whirls,

When cheeks aglow will disappear.

But in her breast she feels same stir,

The cheeks just brighter glow and glow,

And burn and burn just more and more…

That’s how a butterfly is shining

Beating in seizures by the wing,

When naughty boy detains poor thing,

That’s how a hare in field is trying

To get escape when at a distance

A hunter threats to its existence.

XLI

Но наконец она вздохнула

И встала со скамьи своей;

Пошла, но только повернула

В аллею, прямо перед ней,

Блистая взорами, Евгений

Стоит подобно грозной тени,

И, как огнем обожжена,

Остановилася она.

Но следствия нежданной встречи

Сегодня, милые друзья,

Пересказать не в силах я;

Мне должно после долгой речи

И погулять и отдохнуть:

Докончу после как-нибудь.

But finally a deep sigh heaving,

She dared to leave the hiding site,

Began to walk restraining feeling,

Turned to the alley to the right…

In front of her by glances blazing

Onegin stands like specter shading.

And being shocked like burned by flame

Tatiana at her place remained.

What happened then upon that meeting

I won’t tell you today, my friend,

Though, do not want my tale to end.

I just do need after long speaking

To take a brake and have a rest:

Sometimes will finish it, I guess.

Chapter IV

I

Чем меньше женщину мы любим,

Тем легче нравимся мы ей,

И тем ее вернее губим

Средь обольстительных сетей.

Разврат, бывало, хладнокровный

Наукой славился любовной,

Сам о себе везде трубя

И наслаждаясь не любя.

Но эта важная забава

Достойна старых обезьян

Хваленых дедовских времян:

Ловласов обветшала слава

Со славой красных каблуков

И величавых париков.

The less you show your love to woman,

The more attractive, thanks to that

Can catch her fancy and then ruin

In well-arranged seductive net.

Coldblooded lechery sometimes

Was celebrated as love science.

They used to relish just the lust

And in the love they did not trust.

But this so serious distraction

Is worth of overmature apes,

Remains in vaunted grandpas’ age:

Today, Lovelace has lost attraction,

The stately wigs’ and red heels’ fame

Has vanished with the passing day.

VIII

Кому не скучно лицемерить,

Различно повторять одно,

Стараться важно в том уверить,

В чем все уверены давно,

Всё те же слышать возраженья,

Уничтожать предрассужденья,

Которых не было и нет

У девочки в тринадцать лет!

Кого не утомят угрозы,

Моленья, клятвы, мнимый страх,

Записки на шести листах,

Обманы, сплетни, кольца, слезы,

Надзоры теток, матерей,

И дружба тяжкая мужей!

Who wouldn’t be bored to simulate,

Diversely repeat same things,

And looking serious persuade

Of what no one distrusts long since,

To listen to the same objections,

Destroy the prejudice perceptions,

Which never had and never has

A naïve girl in thirteen years!

Who wouldn’t be worn by threats and lies,

By seeming fears, by oaths and prayers,

By billet-doux on seven pages,

By gossip, tears, rings, weepy rhymes,

By aunts’ and mothers’ watch and care

And husbands’ friendship so unfair!

IX

Так точно думал мой Евгений.

Он в первой юности своей

Был жертвой бурных заблуждений

И необузданных страстей.

Привычкой жизни избалован,

Одним на время очарован,

Разочарованный другим,

Желаньем медленно томим,

Томим и ветреным успехом,

Внимая в шуме и в тиши

Роптанье вечное души,

Зевоту подавляя смехом:

Вот как убил он восемь лет,

Утратя жизни лучший цвет.

That’s what exactly thought Onegin.

In adolescence’s first days

He was seduced by unchecked craving,

Fell victim of the passions plays.

By the life habit pretty spoilt,

With one thing being just annoyed,

With other charmed but not for long,

By the desires slowly gnawed,

Gnawed by a flip success obtaining,

Perceiving in the noise and quiet

Chronic complain of soul insight,

The yawning by the laugh restraining:

That’s how he had killed eight young years,

Which should be all his life’s the best.

X

В красавиц он уж не влюблялся,

А волочился как-нибудь;

Откажут — мигом утешался;

Изменят — рад был отдохнуть.

Он их искал без упоенья,

А оставлял без сожаленья,

Чуть помня их любовь и злость.

Так точно равнодушный гость

На вист вечерний приезжает,

Садится; кончилась игра:

Он уезжает со двора,

Спокойно дома засыпает

И сам не знает поутру,

Куда поедет ввечеру.

He stopped to fall in love with beauties,

But dangled after them somehow;

When was declined – no painful duties,

When was deceived – take rest so far.

He searched for them without rapture,

And left just never being captured

Not by affection, nor by spite,

Like listless visitor by night

Is used to go somewhere for gambling.

He starts to play, game over and

He leaves the partners in the end,

At home he sleeps without trembling;

When waking up he does not know,

Where in the evening he will go.

XI

Но, получив посланье Тани,

Онегин живо тронут был:

Язык девических мечтаний

В нем думы роем возмутил;

И вспомнил он Татьяны милой

И бледный цвет и вид унылый;

И в сладостный, безгрешный сон

Душою погрузился он,

Быть может, чувствий пыл старинный

Им на минуту овладел;

Но обмануть он не хотел

Доверчивость души невинной.

Теперь мы в сад перелетим,

Где встретилась Татьяна с ним.

But after Tanya’s note receiving,

Onegin was vividly stirred,

The tongue by which the girl was dreaming

A swarm of thoughts in him conceived.

And he recalled sweetheart Tatiana’s

Dismal appearance and pail colors;

His lonely soul immersed in dream

Into a sweet and sinless stream.

Maybe, the ancient flame of passion

Captured his mind, anyway,

He was not ready to betray

The naïve souls’ sincere confession.

Now let us transfer to the place,

Where he met Tanya face to face.

XII

Минуты две они молчали,

Но к ней Онегин подошел

И молвил: «вы ко мне писали,

Не отпирайтесь. Я прочел

Души доверчивой признанья,

Любви невинной излиянья;

Мне ваша искренность мила;

Она в волненье привела

Давно умолкнувшие чувства;

Но вас хвалить я не хочу;

Я за нее вам отплачу

Признаньем также без искусства;

Примите исповедь мою:

Себя на суд вам отдаю.

Two minutes they were staying silent,

Onegin, then, came close to her

And said: «You wrote me, don’t deny it,

I’ve read what you have pleaded for:

The trustful naïve girl’s confession,

Effusion of your soul’s affection;

Yes, your sincerity is cute,

It stirred my heart for so long mute,

Provoked the silenced feels resembling;

But I don’t want to praise you, yet,

And shall repay to you for that,

Confess like you with no dissembling,

Display my fortune to your view:

Thus, make a judgment and review.

XIII

«Когда бы жизнь домашним кругом

Я ограничить захотел;

Когда б мне быть отцом, супругом

Приятный жребий повелел;

Когда б семейственной картиной

Пленился я хоть миг единый, —

То верно б, кроме вас одной,

Невесты не искал иной.

Скажу без блесток мадригальных:

Нашед мой прежний идеал,

Я верно б вас одну избрал

В подруги дней моих печальных,

Всего прекрасного в залог,

И был бы счастлив… сколько мог!

“Should I want to confine my being

By a home circle like all do,

And should it be my fortune’s willing

To maintain spouse and father’s due,

Should I by family nice picture

Just for a moment can be captured,

Then nobody, but you, I swear,

I’d love to be my lady fair.

I say without lyric tinsel:

Just only you were and could be

The only one, whom I would see

As girlfriend of my sad existence,

You’d be a pledge of good to me,

I would be happy… as could be!

XIV

«Но я не создан для блаженства;

Ему чужда душа моя;

Напрасны ваши совершенства:

Их вовсе недостоин я.

Поверьте (совесть в том порукой),

Супружество нам будет мукой.

Я, сколько ни любил бы вас,

Привыкнув, разлюблю тотчас;

Начнете плакать: ваши слезы

Не тронут сердца моего,

А будут лишь бесить его.

Судите ж вы, какие розы

Нам заготовит Гименей

И, может быть, на много дней.

“But I was born not for a pleasure;

It’s what my soul does not accept;

In vain are all your priceless treasures,

I am not worth of that, I bet.

Believe me (conscience is my bail)

The marriage for us will make jail.

However much I’d love you now,

Will get used to and stop to love;

You’ll start to weep, but tears of yours

Will not at all disturb my soul,

But stir up rage and make it boil.

Thus, you can judge, what bunch of rose

Will bring to us these Hymen’s plays,

And probably for many days.

XV

«Что может быть на свете хуже

Семьи, где бедная жена

Грустит о недостойном муже

И днем и вечером одна;

Где скучный муж, ей цену зная

(Судьбу, однако ж, проклиная),

Всегда нахмурен, молчалив,

Сердит и холодно-ревнив!

Таков я. И того ль искали

Вы чистой, пламенной душой,

Когда с такою простотой,

С таким умом ко мне писали?

Ужели жребий вам такой

Назначен строгою судьбой?

“I can’t imagine worse than find

A family, where a poor wife

Regrets for an unworthy husband

Staying alone the day and night;

Where a dull husband knows her value,

Yet, saying nothing but God damn you,

Is always frowning, taciturn,

Poisoned by jealousy and stern!

Am I the one you did search for,

You, who are flaming, smart and clear,

With whom you dared to be sincere,

To whom you wrote with burning soul?

And are you ready to accept

This so much awful cruel fate?

XVI

«Мечтам и годам нет возврата;

Не обновлю души моей…

Я вас люблю любовью брата

И, может быть, еще нежней.

Послушайте ж меня без гнева:

Сменит не раз младая дева

Мечтами легкие мечты;

Так деревцо свои листы

Меняет с каждою весною.

Так, видно, небом суждено.

Полюбите вы снова: но…

Учитесь властвовать собою;

Не всякий вас, как я, поймет;

К беде неопытность ведет».

“The dreams and years have passed, another

I can’t get and my soul update…

I love you by a love of brother

And maybe tenderly than that.

Please listen to me with no temper:

I’m not an evil virgins tempter,

One dream will change the other ones,

Like sapling changes leaves not once,

According to the seasons, yearly.

That’s by the heaven predestined.

You’ll fell in love again. Same time…

You should control yourself, be wary.

Don’t do again same thing you did,

The innocence can trouble bring”.

XVII

Так проповедовал Евгений.

Сквозь слез не видя ничего,

Едва дыша, без возражений,

Татьяна слушала его.

Он подал руку ей. Печально

(Как говорится, машинально)

Татьяна, молча, оперлась,

Головкой томною склонясь;

Пошли домой вкруг огорода;

Явились вместе, и никто

Не вздумал им пенять на то:

Имеет сельская свобода

Свои счастливые права,

Как и надменная Москва.

That’s how Onegin moralized.

Tatiana listened to his preach;

She didn’t object, tears in the eyes,

And dare not interrupt his speech.

He stretched his arm, and she with sorrow

Like in the absent mind followed

His gesture, and leaned on his hand

Declining languid head at that;

And they went home circling the garden;

Appeared together, and no one

Did try to blame them for the done:

The country’s morals become rather

Broad-minded, there’s no reproach,

Pomp Moscow shows the same approach.

XVIII

Вы согласитесь, мой читатель,

Что очень мило поступил

С печальной Таней наш приятель;

Не в первый раз он тут явил

Души прямое благородство,

Хотя людей недоброхотство

В нем не щадило ничего:

Враги его, друзья его

(Что, может быть, одно и то же)

Его честили так и сяк.

Врагов имеет в мире всяк,

Но от друзей спаси нас, боже!

Уж эти мне друзья, друзья!

Об них недаром вспомнил я.

You should agree with me, my reader,

Onegin was quite fair and nice

With Tanya, who was too sincere.

Not for the first time he surprised

Me by his noble soul’s perfection,

Though ill-willed people’s imperfection

Forgave him nothing, I can tell:

The enemies and friends, as well

(And these are probably same matter)

Were cursing him this way and that.

You can’t make everybody glad,

My God, please save us from the latter,

The so called friends! And not in vain

I do remind you of them!

XIX

А что? Да так. Я усыпляю

Пустые, черные мечты;

Я только в скобках замечаю,

Что нет презренной клеветы,

На чердаке вралем рожденной

И светской чернью ободренной,

Что нет нелепицы такой,

Ни эпиграммы площадной,

Которой бы ваш друг с улыбкой,

В кругу порядочных людей,

Без всякой злобы и затей,

Не повторил сто крат ошибкой;

А впрочем, он за вас горой:

Он вас так любит… как родной!

And what? Don’t worry. I calm down

These fruitless and so gloomy dreams;

In brackets only I mark out

There’re no such lie or dirty tricks

Born at a garret by a liar

And by the public mobs inspired,

There’re no such nonsense, such a froth,

Or epigram the garbage worth,

Which among men of upright fashion

Your best friend with a smile not once

Did not reiterate by chance

Without malice or intention;

But he will beat for you his breast:

He loves you like your kinfolk, yes!

XX

Гм! гм! Читатель благородный,

Здорова ль ваша вся родня?

Позвольте: может быть, угодно

Теперь узнать вам от меня,

Что значит именно родные.

Родные люди вот какие:

Мы их обязаны ласкать,

Любить, душевно уважать

И, по обычаю народа,

О рожестве их навещать,

Или по почте поздравлять,

Чтоб остальное время года

Не думали о нас они…

И так, дай бог им долги дни!

Well, well! My kind noble reader,

Are all your kinfolk in good health?

I beg your pardon, are you ready,

I’ll now explain it by myself,

What does the kinfolk in fact mean.

I give my definition here:

We must respect them and be fair,

Caress and take of them good care,

And must arrange the Christmas meetings,

Since that complies with people’s rites,

Or mail them postcards otherwise

With best regards and other greetings.

Then, all the rest time of the year

They won’t disturb you. Yes, take care!

XXI

Зато любовь красавиц нежных

Надежней дружбы и родства:

Над нею и средь бурь мятежных

Вы сохраняете права.

Конечно так. Но вихорь моды,

Но своенравие природы,

Но мненья светского поток…

А милый пол, как пух, легок.

К тому ж и мнения супруга

Для добродетельной жены

Всегда почтенны быть должны;

Так ваша верная подруга

Бывает вмиг увлечена:

Любовью шутит сатана.

However, love of tender pretties

Is safer than of friends and kin:

No one requires to relinquish

The rights, when sudden storms begin.

That’s true, of course. But whirl of fashion,

Besides, the nature’s self-expression,

The high society’s views and mind…

And pretty sex like fluff is flying.

Opinion of a husband, then,

By a good willed and sinless wife

Should always be respected, right?

Thus, your reliable girl friend

In flash can be enticed away:

Yes, Satan likes with love to play!

XXII

Кого ж любить? Кому же верить?

Кто не изменит нам один?

Кто все дела, все речи мерит

Услужливо на наш аршин?

Кто клеветы про нас не сеет?

Кто нас заботливо лелеет?

Кому порок наш не беда?

Кто не наскучит никогда?

Призрака суетный искатель,

Трудов напрасно не губя,

Любите самого себя,

Достопочтенный мой читатель!

Предмет достойный: ничего

Любезней верно нет его.

Whom can you trust? Where love can find?

Who’ll never cheat you or betray?

Who’s always positive and kind,

And only good to you will say?

Who does not sow a bitter slander,

Who’s with you always nice and tender?

To whom your vice is not a trouble?

Who won’t annoy, like does the other?

Are you a seeker for a shadow?

Don’t spend your energy in vain,

But love yourself and don’t complain,

Enjoy yourself my dear fellow!

That is a subject best of all!

You want say thank you? — Not at all!

XXIII

Что было следствием свиданья?

Увы, не трудно угадать!

Любви безумные страданья

Не перестали волновать

Младой души, печали жадной;

Нет, пуще страстью безотрадной

Татьяна бедная горит;

Ее постели сон бежит;

Здоровье, жизни цвет и сладость,

Улыбка, девственный покой,

Пропало все, что звук пустой,

И меркнет милой Тани младость:

Так одевает бури тень

Едва рождающийся день.

And what resulted from the meeting?

Alas! It’s easy to divine!

The reckless adoration feeling

Could not relax or pacify.

She can’t learn an escape for soul.

No, faithful to the passion’s vow,

Tatiana burns in feeling’s flame,

She does not sleep, her face turns pale.

Her blossom, health and vivid feeling,

Her smile and modest virgin grace

All disappears like empty phrase,

And Tanya’s charming youth is chilling:

Thus, stormy shade eclipses light

Of starting day, which looked so bright.

XXIV

Увы, Татьяна увядает,

Бледнеет, гаснет и молчит!

Ничто ее не занимает,

Ее души не шевелит.

Качая важно головою,

Соседи шепчут меж собою:

Пора, пора бы замуж ей!..

Но полно. Надо мне скорей

Развеселить воображенье

Картиной счастливой любви.

Невольно, милые мои,

Меня стесняет сожаленье;

Простите мне: я так люблю

Татьяну милую мою!

Alas, Tatiana now is fading,

She’s pale, extinct and always quiet!

Nothing can make her entertaining,

And nothing can her soul excite.

The neighbors shaking pompous heads

Discuss the matter, heave the breaths,

Give the advice: it’s time for marriage!…

But that’s enough to relish ravage.

To entertain imagination

By picture of a happy love

I shall start now, though all above

(Despite well-reasoned deprecation)

I place Tatiana’s vivid feels.

I do love her, excuse me please!

XXV

Час от часу плененный боле

Красами Ольги молодой,

Владимир сладостной неволе

Предался полною душой.

Он вечно с ней. В ее покое

Они сидят в потемках двое;

Они в саду, рука с рукой,

Гуляют утренней порой;

И что ж? Любовью упоенный,

В смятенье нежного стыда,

Он только смеет иногда,

Улыбкой Ольги ободренный,

Развитым локоном играть

Иль край одежды целовать.

Young Vladimir is fascinated

By Olga’s merits more and more

His ardent heart is captivated

By her good looks and kind soul.

He’s always with her. In her room

They sit in front like bride and groom,

And in the garden like close friends

Stroll every morning holding hands.

And what? By the love saturated

And being disarrayed and shy

He only rarely dares to try

By Olga’s nice smile animated

Her ringlet bashfully to twist

Or the long dress’s trim to kiss.

XXVI

Он иногда читает Оле

Нравоучительный роман,

В котором автор знает боле

Природу, чем Шатобриан,

А между тем две, три страницы

(Пустые бредни, небылицы,

Опасные для сердца дев)

Он пропускает, покраснев.

Уединясь от всех далеко,

Они над шахматной доской,

На стол облокотясь, порой

Сидят, задумавшись глубоко,

И Ленской пешкою ладью

Берет в рассеяньи свою.

It happens, he recites to Olya

A sentimental moral tale,

Where author knows the nature more than

Chateaubriand used to explain.

When doing that, two or three pages,

(Frivolous blather, idle fables

Unsafe for hearts of virgin girls)

He skips and flushing red, then, turns.

And hiding far away from people

They sit and look at a chessboard

And feel quite lonely in their world,

Where nothing can disturb or hit them;

And Lensky wandering in drowse

By pawn takes rook, but not of hers.

XXVII

Поедет ли домой; и дома

Он занят Ольгою своей.

Летучие листки альбома

Прилежно украшает ей:

То в них рисует сельски виды,

Надгробный камень, храм Киприды,

Или на лире голубка

Пером и красками слегка;

То на листках воспоминанья

Пониже подписи других

Он оставляет нежный стих,

Безмолвный памятник мечтанья,

Мгновенной думы долгий след,

Все тот же после многих лет.

When coming home, at home as well

He dreams of Olga all the time.

His albums’ sheets were very well

Embellished with the paints and rhymes:

He draws an ancient Venus tomb,

The country view and sad gravestone,

A little pigeon on a lyre

Depicts by pen and colors fine;

Then on the sheets with recollections,

Below the others’ words and signs,

He leaves his sentimental rhymes,

A speechless monument to passions,

The instant ballad’s long-term trace

That is the same for many years.

XXVIII

Конечно, вы не раз видали

Уездной барышни альбом,

Что все подружки измарали

С конца, с начала и кругом.

Сюда, назло правописанью,

Стихи без меры, по преданью

В знак дружбы верной внесены,

Уменьшены, продолжены.

На первом листике встречаешь

Qu’ écrirez-vous sur ces tablettes**

И подпись: t. à v. Annette**;

А на последнем прочитаешь:

«Кто любит более тебя,

Пусть пишет далее меня».

You did see and not once, no doubt,

An album of exalted girl

That was inscribed from top around

By girlfriends’ oeuvres overall,

Right here, orthography defying,

They were their feelings signifying:

As a keepsake they used to rhyme,

Extend, then brief and then combine.

There, on the first sheet, you are meeting:

Qu’ écrirez-vous sur ces tablettes*;

And signet t. à v. Annette;

And on the last one you are reading:

“Who loves you more than I do thee

Should attempt writing after me”.

XXIX

Тут непременно вы найдете

Два сердца, факел и цветки;

Тут верно клятвы вы прочтете

В любви до гробовой доски;

Какой-нибудь пиит армейской

Тут подмахнул стишок злодейской.

В такой альбом, мои друзья,

Признаться, рад писать и я,

Уверен будучи душою,

Что всякий мой усердный вздор

Заслужит благосклонный взор,

И что потом с улыбкой злою

Не станут важно разбирать,

Остро иль нет я мог соврать.

Indeed, on these sheets you will find

The burning torch, two hearts and bloom,

The adjuration will remind:

I’m loving you to edge of doom;

Some poetaster from armed forces

Had scribbled here the obscene verses.

It is an album, where, my friends,

I’d love to write with no restraints.

Yes, in my soul there is no doubt

That all the rubbish I write now

Will still deserve somebody’s bow,

They won’t with malice grin spell out

And with a swagger analyze

How smart I was when telling lies.

XXX

Но вы, разрозненные томы

Из библиотеки чертей,

Великолепные альбомы,

Мученье модных рифмачей,

Вы, украшенные проворно

Толстого кистью чудотворной

Иль Баратынского пером,

Пускай сожжет вас божий гром!

Когда блистательная дама

Мне свой in-quarto подает,

И дрожь и злость меня берет,

И шевелится эпиграмма

Во глубине моей души,

А мадригалы им пиши!

But you, so odd and scattered volumes

From the infernal library,

And you, superbly looking albums,

The throe of poetastery,

The scripts by Tolstoy animated,

By his brush nimbly decorated

Or marked by Baratynsky’s pen,

I wish you’d burned by thunder bang!

And when a splendid noble lady

Her nice in-quarto hands to me,

I’m shuddering in rage, you see ;

It irritates and makes me angry;

An epigram stirs in my soul,

But they, …for madrigals they call!

XXXI

Не мадригалы Ленской пишет

В альбоме Ольги молодой;

Его перо любовью дышет,

Не хладно блещет остротой;

Что ни заметит, ни услышит

Об Ольге, он про то и пишет:

И полны истины живой

Текут элегии рекой.

Так ты, Языков вдохновенный,

В порывах сердца своего,

Поёшь, бог ведает, кого,

И свод элегий драгоценный

Представит некогда тебе

Всю повесть о твоей судьбе.

But in the album of young Olga

Vladimir writes not madrigals;

He does not wit by remarks coldly,

His pen by adoration smiles;

All stuff that he is hearing, seeing

About Olga he is limning,

The elegies gush out of him

Full of live verity by stream.

That’s how Yazykov instigated

By noble impulses of soul

Presents the elegies’ rich row,

Just Lord knows whom he’s celebrated.

There, maybe sometimes he will read

The story of the life he lived.

XXXII

Но тише! Слышишь? Критик строгой

Повелевает сбросить нам

Элегии венок убогой,

И нашей братье рифмачам

Кричит: «да перестаньте плакать,

И все одно и то же квакать,

Жалеть о прежнем, о былом:

Довольно, пойте о другом!»

— Ты прав, и верно нам укажешь

Трубу, личину и кинжал,

И мыслей мертвый капитал

Отвсюду воскресить прикажешь:

Не так ли, друг? — Ничуть. Куда!

«Пишите оды, господа,

But hush! You hear? A critic strictly

Commands from elegy take off

The wrath of sound mind quickly,

At poetasters yells: “do stop

To weep, to cry and like a frog

Reiterate one and same croak,

Regret for past and for bygone;

Enough, please, sing another song!”

— Yes, you are right indeed requiring

To recollect pipe, mask and blade,

The mortal phantoms resurrect —

These are dead treasures you’re inspiring!

Am I correct, my dear milords?

“Not, yet! Please, do compose the odes,

XXXIII

Как их писали в мощны годы,

Как было встарь заведено…»

— Одни торжественные оды!

И, полно, друг; не все ль равно?

Припомни, что сказал сатирик!

Чужого толка хитрый лирик

Ужели для тебя сносней

Унылых наших рифмачей? —

«Но все в элегии ничтожно;

Пустая цель ее жалка;

Меж тем цель оды высока

И благородна…» Тут бы можно

Поспорить нам, но я молчу;

Два века ссорить не хочу.

Like used to be in the best time,

Like was established by the olds…”

— You just the solemn odes require!

Enough, my friend, enough, no odds!

Remember, what did say satirist!

Does foreign fashion cunning lyrist

Annoy us less than use to do that

A doleful native so-called poet? —

“But all in elegy is poor,

Its idle purpose makes no sense.

Purpose of ode makes high expense,

It’s noble…» Here I could, for sure,

Argue with you, but won’t do that,

To clash two centuries I hate.

XXXIV

Поклонник славы и свободы,

В волненьи бурных дум своих

Владимир и писал бы оды,

Да Ольга не читала их.

Случалось ли поэтам слезным

Читать в глаза своим любезным

Свои творенья? Говорят,

Что в мире выше нет наград.

И впрямь, блажен любовник скромный,

Читающий мечты свои

Предмету песен и любви,

Красавице приятно-томной!

Блажен… хоть, может быть, она

Совсем иным развлечена.

In stir of stormy reckless thoughts,

By liberty and glory pleased,

Vladimir would love to write odes,

But Olga was not fond of these.

Did ever any weepy poet

Use to declaim his solemn poem

To his beloved? I heard, they said,

There’s no best award he could get.

Blessed is a modest lover really,

When reading passions of his soul

Devoting his poetic song

To his fair lady, nice and pleasing!

He’s blessed… But, maybe, at that time

She feels indifferent to rhyme?

XXXV

Но я плоды моих мечтаний

И гармонических затей

Читаю только старой няне,

Подруге юности моей,

Да после скучного обеда

Ко мне забредшего соседа,

Поймав нежданно за полу,

Душу трагедией в углу,

Или (но это кроме шуток),

Тоской и рифмами томим,

Бродя над озером моим,

Пугаю стадо диких уток:

Вняв пенью сладкозвучных строф,

Они слетают с берегов.

My fruits of reveries effusion

And of the lyre harmonic plays

I read to nanny in seclusion,

She is a friend of my young days,

And also sometimes gnaw a neighbor,

Who comes to share my boring table,

By reading to him tragic book

Have caught his suit flap in the nook.

Or else, and here without jesting,

By rhythms and anguish being pined

I stroll and nobody can find

A lonely lake, where darks are nesting,

Where heeding my sonorous strophes

The flocks of darks from banks fly off.

XXXVI. XXXVII

А что ж Онегин? Кстати, братья!

Терпенья вашего прошу:

Его вседневные занятья

Я вам подробно опишу.

Онегин жил анахоретом;

В седьмом часу вставал он летом

И отправлялся налегке

К бегущей под горой реке;

Певцу Гюльнары подражая,

Сей Геллеспонт переплывал,

Потом свой кофе выпивал,

Плохой журнал перебирая,

И одевался…

And what’s Onegin? Here, my brothers,

I shall request for your excuse:

His everyday routine and studies

I shall in detail introduce.

Onegin lived like real hermit,

He waked up early in the morning,

And after waking straight from bed

Walked to the river lightly clad.

By singer of Corsair inspired,

This Hellespont he swam across,

Then, coffee drank and in a drowse

To read a magazine desired,

And, then, he dressed…

XXXVIII.XXXIX

Прогулки, чтенье, сон глубокий,

Лесная тень, журчанье струй,

Порой белянки черноокой

Младой и свежий поцелуй,

Узде послушный конь ретивый,

Обед довольно прихотливый,

Бутылка светлого вина,

Уединенье, тишина:

Вот жизнь Онегина святая;

И нечувствительно он ей

Предался, красных летних дней

В беспечной неге не считая,

Забыв и город, и друзей,

И скуку праздничных затей.

The walks, deep sleep, relax and reading,

The forest’s shade and waters’ hiss,

Sometimes an unsuspected meeting

And a dark-eyed blonde’s charming kiss.

Riding a steed to bridle obedient,

A tasteful lunch, when it’s convenient,

A bottle of a nice white wine,

And calm, and solitary time.

That is Onegin’s sacred living.

And he, indifferent to passions,

Gave up to summer days impressions,

Enjoyed this careless languor being,

Forgot the city and his friends,

And boredom of the feast events.

XL

Но наше северное лето,

Карикатура южных зим,

Мелькнет и нет: известно это,

Хоть мы признаться не хотим.

Уж небо осенью дышало,

Уж реже солнышко блистало,

Короче становился день,

Лесов таинственная сень

С печальным шумом обнажалась,

Ложился на поля туман,

Гусей крикливых караван

Тянулся к югу: приближалась

Довольно скучная пора;

Стоял ноябрь уж у двора.

But in my north, the summer season

Just mimics south winter, yes:

Flashed on and off, though despite reason

It’s what we scarcely would confess.

The sky was breathing by the autumn

The sun was shining not so often,

And shorter had become the day,

The groves were getting dull and bare.

It makes you sad, calms down feelings.

The fog laid on the bottom lands,

And in the sky geese caravans

With cries flied south. Summer’s leaving.

A boring season at threshold;

November brought first snow and cold.

XLI

Встает заря во мгле холодной;

На нивах шум работ умолк;

С своей волчихою голодной

Выходит на дорогу волк;

Его почуя, конь дорожный

Храпит — и путник осторожный

Несется в гору во весь дух;

На утренней заре пастух

Не гонит уж коров из хлева,

И в час полуденный в кружок

Их не зовет его рожок;

В избушке распевая, дева

Прядет, и, зимних друг ночей,

Трещит лучинка перед ней.

A dawn gets up in chilly shadow,

The noise of works in fields has died;

A wolf chased by his hungry fellow

At the main road appears at night.

A driving horse has scented trouble

And snorts; the rider being worried

Speeds at full tilt in a great fear;

At dawn, a shepherd at the hill

Doesn’t push the cows from shed for feeding,

And does not play in the midday

His pipe to call them from away;

A maid in hut a thread is spinning;

She’s singing, friend of winter nights —

A splinter crackles smokes and lights.

XLII

И вот уже трещат морозы

И серебрятся средь полей…

(Читатель ждет уж рифмы розы;

На, вот возьми ее скорей!)

Опрятней модного паркета

Блистает речка, льдом одета.

Мальчишек радостный народ

Коньками звучно режет лед;

На красных лапках гусь тяжелый,

Задумав плыть по лону вод,

Ступает бережно на лед,

Скользит и падает; веселый

Мелькает, вьется первый снег,

Звездами падая на брег.

The biting frost the nature froze,

The spacious fields are shining silver…

(Here you expect a rhyme with rose;

Yes, take it please, my eager reader!)

The river shines in ice attiring

And looks more neat than parquet tiling.

The joyful nation of the boys

Is skating on the ice with noise;

A goose on reddish feet decided

To swim across the water world;

He steps on ice with care, and what?

He slides and falls; the first snow flying

Is twinkling, spinning by the whirls,

And by the stars falls on the shores.

XLIII

В глуши что делать в эту пору?

Гулять? Деревня той порой

Невольно докучает взору

Однообразной наготой.

Скакать верхом в степи суровой?

Но конь, притупленной подковой

Неверный зацепляя лед,

Того и жди, что упадет.

Сиди под кровлею пустынной,

Читай: вот Прадт, вот W. Scott.

Не хочешь? — поверяй расход,

Сердись иль пей, и вечер длинный

Кой-как пройдет, а завтра тож,

И славно зиму проведешь.

In backwoods, what to do this season?

To take a stroll? The country view

Does not produce attractive vision

By nakedness annoying you.

To ride horseback in severe steppes?

A horse can fall when making steps

On slippery and icy ground;

You’d better stay in safe surround.

In lonely indoors enjoy reading,

Here’s Pradt, and here is Walter Scott.

Don’t want to read? – Then, prices quote,

Get angry, drink, get pleased by eating.

And anyhow the day is over,

You’re looking for the same tomorrow.

XLIV

Прямым Онегин Чильд Гарольдом

Вдался в задумчивую лень:

Со сна садится в ванну со льдом,

И после, дома целый день,

Один, в расчеты погруженный,

Тупым кием вооруженный,

Он на бильярде в два шара

Играет с самого утра.

Настанет вечер деревенский:

Бильярд оставлен, кий забыт,

Перед камином стол накрыт,

Евгений ждет: вот едет Ленской

На тройке чалых лошадей;

Давай обедать поскорей!

Like Childe Harold looks Onegin,

In pensive lazy mood remains:

He takes an ice bath after waking,

And in his nook spends all the days.

Alone, immersed in estimation,

Devoid of any animation,

Just after leaving morning drowse

He’s playing billiard with two balls.

And when the country night is coming,

He leaves pool room, puts cue aside,

Arranges table at fireside.

Onegin waits: here’s Lensky driving,

The troika roans have pulled the sledge.

It’s dinner time for country sage!

XLV

Вдовы Клико или Моэта

Благословенное вино

В бутылке мерзлой для поэта

На стол тотчас принесено.

Оно сверкает Ипокреной;

Оно своей игрой и пеной

(Подобием того-сего)

Меня пленяло: за него

Последний бедный лепт, бывало,

Давал я. Помните ль, друзья?

Его волшебная струя

Рождала глупостей не мало,

А сколько шуток и стихов,

И споров, и веселых снов!

Widow Clicquot or famous Moet,

The divine wine is always blessed,

In frozen bottle for the poet

It’s on the table quickly placed.

It sparkles like a sacred spring

(And, thus, reminds me something).

The sprinkling bubbles and the foam

Imprison me. Not long ago

I used to spend my last one lepton

To get it. I retain, my friends,

How it’s majestic sprinkling jets

Making a lively cheering fountain

Gave rise to many silly things,

The disputes, verses, cheerful dreams!

XLVI

Но изменяет пеной шумной

Оно желудку моему,

И я Бордо благоразумный

Уж нынче предпочел ему.

К Аи я больше не способен;

Аи любовнице подобен

Блестящей, ветреной, живой,

И своенравной, и пустой…

Но ты, Бордо, подобен другу,

Который, в горе и в беде,

Товарищ завсегда, везде,

Готов нам оказать услугу

Иль тихий разделить досуг.

Да здравствует Бордо, наш друг!

But gushing out hissing foam

Disturbs my stomach, that is why

To be more modest I prefer

And drink Bordeaux – a prudent wine.

I cannot handle Ai more,

It’s not the thing I’m searching for,

Ai is similar to lover —

Impatient, frivolous and wayward.

But you, Bordeaux, like a close friend,

Who, both, in trouble and in sorrow,

The other day, today, tomorrow

Did, do and always will extend

The welcome hand and share pastime.

Hurrah, Bordeaux, best friend of mine!

XLVII

Огонь потух; едва золою

Подернут уголь золотой;

Едва заметною струею

Виется пар, и теплотой

Камин чуть дышит. Дым из трубок

В трубу уходит. Светлый кубок

Еще шипит среди стола.

Вечерняя находит мгла…

(Люблю я дружеские враки

И дружеский бокал вина

Порою той, что названа

Пора меж волка и собаки,

А почему, не вижу я.)

Теперь беседуют друзья:

The flame is dying, by the ashes

Are lightly covered golden coals,

And by the slightly noticed splashes

A steam is swirling making coils.

The chimney gives the final sighs,

The smoke from pipes in chimney dies,

A goblet makes a final hiss,

The dark is falling like a mist…

(I love the friendly idle speeches

And friendly goblet of the wine

At that night period of time,

Which people in the country features

As between wolf and dog). That’s fine.

About what they talk this time?

XLVIII

«Ну, что соседки? Что Татьяна?

Что Ольга резвая твоя?»

— Налей еще мне полстакана…

Довольно, милый… Вся семья

Здорова; кланяться велели.

Ах, милый, как похорошели

У Ольги плечи, что за грудь!

Что за душа!.. Когда-нибудь

Заедем к ним; ты их обяжешь;

А то, мой друг, суди ты сам:

Два раза заглянул, а там

Уж к ним и носу не покажешь.

Да вот… какой же я болван!

Ты к ним на той неделе зван. —

“How are the neighbors? How’s Tatiana?

How’s frisky Olga spending time?”

— Please, pour me half a glass more, brother…

Enough, my darling… They are fine

And healthy, send regards to you.

Ah, darling, Olga is so pure!

Look at her shoulders and her breast,

She is just blooming! Someday let’s

Go visit them; they will be pleased.

You know, my friend, how can it be:

You dropped in twice, and disappeared.

They don’t deserve to be displeased.

Oh, how could I forget, Goddamn!

Next week you should go visit them. —

XLIX

«Я?» — Да, Татьяны именины

В субботу. Олинька и мать

Велели звать, и нет причины

Тебе на зов не приезжать. —

«Но куча будет там народу

И всякого такого сброду…»

— И, никого, уверен я!

Кто будет там? своя семья.

Поедем, сделай одолженье!

Ну, что ж? — «Согласен». — Как ты мил! —

При сих словах он осушил

Стакан, соседке приношенье,

Потом разговорился вновь

Про Ольгу: такова любовь!

“And what?” – Tatiana’s name-day party,

On Saturday. My dear and mom

Want see you; yes, you are invited,

This time you shouldn’t neglect the call. —

“A lot of people will be there,

Ragtag and bobtail, that’s nightmare…”

— Nobody will be there like that!

Only the family, I bet.

Let’s do it, please, give me a favor.

So, what? – “All right”. — You are so nice! —

And saying that he drained a glass

And did it to the health of neighbor.

Then, they began to talk again

Of love, of Olga, all the same!

L

Он весел был. Чрез две недели

Назначен был счастливый срок.

И тайна брачныя постели

И сладостной любви венок

Его восторгов ожидали.

Гимена хлопоты, печали,

Зевоты хладная чреда

Ему не снились никогда.

Меж тем как мы, враги Гимена,

В домашней жизни зрим один

Ряд утомительных картин,

Роман во вкусе Лафонтена…

Мой бедный Ленской, сердцем он

Для оной жизни был рожден.

And he was joyful being glad

That in two weeks he’ll earn the treasure —

A secret of the nuptial bed,

The wrath of love and of lust pleasure

His flaming soul will shortly find.

And what did never learn his mind,

It’s Hymen’s bonds and monotone,

The troubles, boredom and so on.

To tell the truth, I hate Hymen,

And domesticity don’t like,

The boring pictures only sight

As was described by Lafontaine…

But my poor Lensky… yes, he was

Conceived for all these dreams and drowse.

LI

Он был любим… по крайней мере

Так думал он, и был счастлив.

Стократ блажен, кто предан вере,

Кто, хладный ум угомонив,

Покоится в сердечной неге,

Как пьяный путник на ночлеге,

Или, нежней, как мотылек,

В весенний впившийся цветок;

Но жалок тот, кто всё предвидит,

Чья не кружится голова,

Кто все движенья, все слова

В их переводе ненавидит,

Чье сердце опыт остудил

И забываться запретил!

He thought he’s loved, and in his mind

Remained quite happy. Blessed is that,

Who is by naïve faith inspired,

Who the cold mind can distract,

In sweet oblivion is resting,

Like drunken wayfarer is nesting,

Or, gently, like a morning moth,

That sucks the flower’s sap off;

But pitiful is who foresees,

Who can’t be captured by the feelings,

Who all the movements, all the readings

Disdains, subjects to expertise,

Who by experience is chilled,

And by the common sense is willed!

Chapter V

I

В тот год осенняя погода

Стояла долго на дворе,

Зимы ждала, ждала природа.

Снег выпал только в январе

На третье в ночь. Проснувшись рано,

В окно увидела Татьяна

Поутру побелевший двор,

Куртины, кровли и забор,

На стеклах легкие узоры,

Деревья в зимнем серебре,

Сорок веселых на дворе

И мягко устланные горы

Зимы блистательным ковром.

Все ярко, все бело кругом.

It was a year, when autumn weather

Had occupied the world for long.

For winter nature craved, however,

Only in January it snowed.

Tatiana wakened in the morning

Was watching how the snow was falling.

It’d covered all the countryside,

The sheds and roofs, the fence and yard.

The panes by ice were decorated,

By silver were embellished trees,

The magpies were enjoying this,

The hills were by snow cover plated.

The winter finally has come,

And fascinates by bliss and calm.

II

Зима!.. Крестьянин, торжествуя,

На дровнях обновляет путь;

Его лошадка, снег почуя,

Плетется рысью как-нибудь;

Бразды пушистые взрывая,

Летит кибитка удалая;

Ямщик сидит на облучке

В тулупе, в красном кушаке.

Вот бегает дворовый мальчик,

В салазки жучку посадив,

Себя в коня преобразив;

Шалун уж заморозил пальчик:

Ему и больно и смешно,

А мать грозит ему в окно…

It’s winter!.. And a solemn peasant

Renews a pathway on a sleigh.

His horse scents snow and looking pleasant

Is slowly trotting in some way.

The fluffy furrows pushing high

A dashing cab is speeding by;

A coachman sits on its front end

In sheepskin belted with red band.

On snowy road a boy is running,

And pulling sled like he’s a horse

Is driving doggy at full force;

He’s frosted finger, but it’s funny,

Despite the pain he doesn’t stop play;

His mother gestures from away.

III

Но, может быть, такого рода

Картины вас не привлекут:

Всё это низкая природа;

Изящного не много тут.

Согретый вдохновенья богом,

Другой поэт роскошным слогом

Живописал нам первый снег

И все оттенки зимних нег;

Он вас пленит, я в том уверен,

Рисуя в пламенных стихах

Прогулки тайные в санях;

Но я бороться не намерен

Ни с ним покамест, ни с тобой,

Певец Финляндки молодой!

But, maybe, pictures of that kind

Do not make interest to you,

Since they of primitive remind

And don’t depict a gorgeous view.

By god of inspiration blessed

Another poet earned success,

In gorgeous style first snow described

And winter’s splendid bliss admired.

He’ll fascinate you, beyond doubt,

Depicting by his ardent rhymes

The secret winter troika’s rides;

But insofar, I see no ground

To strive with him or whom you know

As pretty Finish young girl’s beau*!

* Here Pushkin applies to Russian poet Baratynsky

IV

Татьяна (русская душою,

Сама не зная, почему)

С ее холодною красою

Любила русскую зиму,

На солнце иней в день морозный,

И сани, и зарею поздной

Сиянье розовых снегов,

И мглу крещенских вечеров.

По старине торжествовали

В их доме эти вечера:

Служанки со всего двора

Про барышень своих гадали

И им сулили каждый год

Мужьев военных и поход.

Tatiana (purely Russian creature,

Though, did not know, why is it so)

Adorned by the cold beauty’s features

Admired Russian winter, snow

And hoarfrost in a sunny day,

The sleigh rides and a late dawn play,

When snow is painted in pink color,

And Christmas eve’s majestic cover.

By ancient rite they celebrated

These eves at home and all the maids

From all the Larina’s estates

Were used to guess what’s to them fated,

And to Tatiana every year

Promised far trip and cavalier.

V

Татьяна верила преданьям

Простонародной старины,

И снам, и карточным гаданьям,

И предсказаниям луны.

Ее тревожили приметы;

Таинственно ей все предметы

Провозглашали что-нибудь,

Предчувствия теснили грудь.

Жеманный кот, на печке сидя,

Мурлыча, лапкой рыльце мыл:

То несомненный знак ей был,

Что едут гости. Вдруг увидя

Младой двурогий лик луны

На небе с левой стороны,

Tatiana trusted in the legends

Retained in common people’s rite,

In dreams, card-reading by the maidens,

The prophecies by the moon’s sight.

Her soul by omens was disturbed,

And all the subjects she observed

Something unclear did suggest,

Presentiments constrained her chest.

A mincing cat on stove is staying,

It purrs and washes snout by leg:

No doubt, it’s the omen that

The guests are coming. And when staring

At bicorn new moon’s pretty face,

Exactly on the left hand place,

VI

Она дрожала и бледнела.

Когда ж падучая звезда

По небу темному летела

И рассыпалася, — тогда

В смятенье Таня торопилась,

Пока звезда еще катилась,

Желанье сердца ей шепнуть.

Когда случалось где-нибудь

Ей встретить черного монаха

Иль быстрый заяц меж полей

Перебегал дорогу ей,

Не зная, что начать со страха,

Предчувствий горестных полна,

Ждала несчастья уж она.

She started shivering and paling.

And when a falling star in sky

Making it’s quiet magic sailing

Dispersed still being in a fly,

Tatiana in confusion hurried

To whisper what her heart desired,

Unless the star was still in flight.

And when it happened her to sight

A black monastic on the way

Or a fast hare crossing a road

Among the fields she had to hold,

She didn’t know what to do in scare;

And full of premonitions, sad,

She was awaiting something bad.

VII

Что ж? Тайну прелесть находила

И в самом ужасе она:

Так нас природа сотворила,

К противуречию склонна.

Настали святки. То-то радость!

Гадает ветреная младость,

Которой ничего не жаль,

Перед которой жизни даль

Лежит светла, необозрима;

Гадает старость сквозь очки

У гробовой своей доски,

Всё потеряв невозвратимо;

И всё равно: надежда им

Лжет детским лепетом своим.

You know, Tatiana found relish

Even in absolutely dread:

That’s what the nature has established

To contradictions being glad.

The Christmastide has come. All fine!

For fortune telling its prime time.

It entertains the adolescents,

Who have not learned the being lessons

And think that life is light forever.

The same through glasses do the olds,

Who now are reaching the gravestones

And will gain nothing, never ever;

But all the same, to them the hope

Is lying by a baby talk.

VIII

Татьяна любопытным взором

На воск потопленный глядит:

Он чудно-вылитым узором

Ей что-то чудное гласит;

Из блюда, полного водою,

Выходят кольца чередою;

И вынулось колечко ей

Под песенку старинных дней:

«Там мужички-то всё богаты,

Гребут лопатой серебро;

Кому поем, тому добро

И слава!» Но сулит утраты

Сей песни жалостный напев;

Милей кошурка сердцу дев.

Tatiana by a curious look

Watches the wax sunk in the water.

A finely molded magic hook

Promises to her something obscure.

And on a silver water pane

The rings appear by magic train;

And one of these she’s taking out,

When ancient song to her announced:

“The peasants there are rich and wealthy,

They shovel silver by a spade;

He, whom I sing, is a good mate,

I glory him!” Yet, not be healthy

It promises; because of that

The maids prefer The Pussy Cat*.

* The first song foretells death, the second one — marriage

IX

Морозна ночь; всё небо ясно;

Светил небесных дивный хор

Течет так тихо, так согласно…

Татьяна на широкий двор

В открытом платьице выходит,

На месяц зеркало наводит;

Но в темном зеркале одна

Дрожит печальная луна…

Чу… снег хрустит… прохожий; дева

К нему на цыпочках летит

И голосок ее звучит

Нежней свирельного напева:

Как ваше имя? Смотрит он

И отвечает: Агафон.

The night is frosty, sky is clear,

The lamps of night on magic dome

By divine train in calm appear.

Tatiana to the yard from home

Is coming out in light clothing,

A mirror to the moon is turning.

The moon is showing its pale face

In the dark glass, and nothing else.

Hark… snow is squeaking … passerby;

To him on tiptoe Tanya speeds;

Her voice in dark just sings, not speaks,

It is more tender than of pipe:

What is your name? He’s looking on

And gives an answer: Agafon.

X

Татьяна, по совету няни

Сбираясь ночью ворожить,

Тихонько приказала в бане

На два прибора стол накрыть;

Но стало страшно вдруг Татьяне…

И я — при мысли о Светлане

Мне стало страшно — так и быть…

С Татьяной нам не ворожить.

Татьяна поясок шелковый

Сняла, разделась и в постель

Легла. Над нею вьется Лель,

А под подушкою пуховой

Девичье зеркало лежит.

Утихло все. Татьяна спит.

Tatiana on advice of nanny

Intended reading cards at night,

In secret she arranged in banya*

A fortune telling lonely site.

But sudden fear has seized Tatiana…

And I, remembering Svetlana,

Feel feared as well and that is why

To tell her fortune dare not try.

A sash of silk the girl took off;

Undressed and slipped into a bed,

Lel spins and twists above her head.

I wonder what she’s dreaming of.

It’s calm; under a downy pillow

There is a fortune telling mirror.

* Russian sauna usually arranged at a separately standing shed

XI

И снится чудный сон Татьяне.

Ей снится, будто бы она

Идет по снеговой поляне,

Печальной мглой окружена;

В сугробах снежных перед нею

Шумит, клубит волной своею

Кипучий, темный и седой

Поток, не скованный зимой;

Две жордочки, склеены льдиной,

Дрожащий, гибельный мосток,

Положены через поток:

И пред шумящею пучиной,

Недоумения полна,

Остановилася она.

About what is dreaming Tanya?

She’s dreaming that she’s quite alone,

Walks by a clearing’s snowy cover

Like in a doleful shadow drawn;

In the snowdrifts on Tanya’s way

Makes noise and splashes by the wave

With ice not bonded gray-haired stream.

It runs and bubbles making steam.

Two thin poles bonded by the ice

Provide a shaky baleful cross;

They lay above the fatal fosse.

She stops at it and puzzled tries

To guess appropriate escape,

But no decision she can make.

XII

Как на досадную разлуку,

Татьяна ропщет на ручей;

Не видит никого, кто руку

С той стороны подал бы ей;

Но вдруг сугроб зашевелился,

И кто ж из-под него явился?

Большой, взъерошенный медведь;

Татьяна ах! а он реветь,

И лапу с острыми когтями

Ей протянул; она скрепясь

Дрожащей ручкой оперлась

И боязливыми шагами

Перебралась через ручей;

Пошла — и что ж? медведь за ней!

Tatiana murmurs at the spring

Perceiving it as separation;

She fails to find anything

That can resolve her hesitation.

But suddenly a snowdrift moved,

And what was it in snowdrift’s groove?

A bear, a big disheveled bear;

Tatiana ah! What a night mare!

But it a paw with sharp long claws

Extended to her; she with caution

Decided to accept this option

And with a fear leaned on the paw.

She crossed the stream and went ahead,

But hears behind the bear’s step!

XIII

Она, взглянуть назад не смея,

Поспешный ускоряет шаг;

Но от косматого лакея

Не может убежать никак;

Кряхтя, валит медведь несносный;

Пред ними лес; недвижны сосны

В своей нахмуренной красе;

Отягчены их ветви все

Клоками снега; сквозь вершины

Осин, берез и лип нагих

Сияет луч светил ночных;

Дороги нет; кусты, стремнины

Метелью все занесены,

Глубоко в снег погружены.

She’s scared to look behind and

Avoids to glance at scary shaggy.

She promptly quickens hasty gait,

But cannot get rid of the lackey.

The awful bear groans, falls the trees,

It’s doing that and does not cease.

The pines are rising to the skies,

Their branches by décor of ice

Are loaded, and the lamps of night

Are beaming brightly through the branches

Of naked birches, ashes, aspens.

There is no road in thicket site,

The bushes, chutes and all of those

By blizzard snowed stay in a drowse.

XIV

Татьяна в лес; медведь за нею;

Снег рыхлый по колено ей;

То длинный сук ее за шею

Зацепит вдруг, то из ушей

Златые серьги вырвет силой;

То в хрупком снеге с ножки милой

Увязнет мокрый башмачок;

То выронит она платок;

Поднять ей некогда; боится,

Медведя слышит за собой,

И даже трепетной рукой

Одежды край поднять стыдится;

Она бежит, он всё вослед:

И сил уже бежать ей нет.

Tatiana to the forest dashes;

The bear behind, she’s in fear;

Here a long bough her collar catches,

There golden earring drops from ear.

Here, a deep snow pulls of a boot

From her so lovely little foot;

There, being in a panic haste

She drops a handkerchief; to waste

Even few seconds she cannot,

Since hears behind the bear’s breathing;

Her heart is trembling, she is seeking

For an escape, and all for naught.

She’s running, but it chases her,

And she has no force to run more.

XV

Упала в снег; медведь проворно

Ее хватает и несет;

Она бесчувственно-покорна,

Не шевельнется, не дохнет;

Он мчит ее лесной дорогой;

Вдруг меж дерев шалаш убогой;

Кругом всё глушь; отвсюду он

Пустынным снегом занесен,

И ярко светится окошко,

И в шалаше и крик, и шум;

Медведь промолвил: здесь мой кум:

Погрейся у него немножко!

И в сени прямо он идет,

И на порог ее кладет.

She falls on snow; the bear doesn’t wait,

It grabs her quickly and speeds on;

She is afraid a breath to take,

Her heart has sunk, she’s scared to turn.

It speeds; now on a forest way

There is a cabin roofed with hay;

Thickets around, dark and snow,

The cot in mystery is drawn.

The light is shining in the window,

She hears the strangers’ cries and noise.

The bear announced: stay with those,

Here is my friend, have a good evening!

It opens squeaky entrance door

And puts Tatiana on the floor.

XVI

Опомнилась, глядит Татьяна:

Медведя нет; она в сенях;

За дверью крик и звон стакана,

Как на больших похоронах;

Не видя тут ни капли толку,

Глядит она тихонько в щелку,

И что же видит?.. за столом

Сидят чудовища кругом:

Один в рогах с собачьей мордой,

Другой с петушьей головой,

Здесь ведьма с козьей бородой,

Тут остов чопорный и гордый,

Там карла с хвостиком, а вот

Полу-журавль и полу-кот.

She’s come to senses, looks and sees:

There is no bear, she’s in a lobby.

Behind a door the cries and clinks,

Like at a burial ceremony.

Not understanding what it is,

She peeps through chink, and what she sees?

The beasts are sitting at the table;

They cry and noise like in a fable.

One with the horns and doggy muzzle,

The other with a rooster’s head,

A witch with beard behaves like mad,

Here something making just a puzzle,

A dwarf with tail and besides that

A half a crane and half a cat.

XVII

Еще страшней, еще чуднее:

Вот рак верьхом на пауке,

Вот череп на гусиной шее

Вертится в красном колпаке,

Вот мельница вприсядку пляшет

И крыльями трещит и машет:

Лай, хохот, пенье, свист и хлоп,

Людская молвь и конский топ!

Но что подумала Татьяна,

Когда узнала меж гостей

Того, кто мил и страшен ей,

Героя нашего романа!

Онегин за столом сидит

И в дверь украдкою глядит.

The others are more odd, more scary:

A crawfish sits on spider’s head,

A goose’s neck a scull does carry,

Which spins inside a reddish hat;

A windmill flaps and cracks by wings

And in a squat dance jumps and spins.

Bark, laughter, singing, whistle, scamper,

And people’s talk, and horses’ clatter!

But who is sitting over there,

Among the monsters and the beasts?

Yes, Tanya my tale’s hero sees,

Whom she adores, who causes scare!

Onegin is among them sitting

And at the door furtively flicking.

XVIII

Он знак подаст: и все хлопочут;

Он пьет: все пьют и все кричат;

Он засмеется: все хохочут;

Нахмурит брови: все молчат;

Он там хозяин, это ясно:

И Тане уж не так ужасно,

И любопытная теперь

Немного растворила дверь…

Вдруг ветер дунул, загашая

Огонь светильников ночных;

Смутилась шайка домовых;

Онегин, взорами сверкая,

Из-за стола гремя встает;

Все встали; он к дверям идет.

He gives a sign — gets what asks for,

He drinks — the same does all the gang,

He starts to laugh — and they guffaw,

He starts to frown – they make a brake.

He is a master, it is clear,

And Tanya does not feel so feared,

And feeling braver and less shy

She’s peeping through the door ajar…

But suddenly a wind did puff,

And all the lights at once blue out,

The gang of beasts the girl has found.

Onegin pushes off the stuff.

The company gets up and waits,

The master to the door directs.

XIX

И страшно ей; и торопливо

Татьяна силится бежать:

Нельзя никак; нетерпеливо

Метаясь, хочет закричать:

Не может; дверь толкнул Евгений:

И взорам адских привидений

Явилась дева; ярый смех

Раздался дико; очи всех,

Копыта, хоботы кривые,

Хвосты хохлатые, клыки,

Усы, кровавы языки,

Рога и пальцы костяные,

Всё указует на нее,

И все кричат: мое! мое!

And she is scared and is attempting

To run away, but can’t do that.

She is in panic, close to fainting

And tries to cry, but fails to get

Away. Door opens, Eugene looks,

As well as all infernal spooks,

At the poor virgin; they guffaw,

Their gazes are just burning her.

The hoofs and awful crooked trunks,

The fearful tusks and violent fangs,

The whiskers, horns and crested tails,

The bony fingers, bloody tongs,

All these are pointed to her,

They shout: mine! And all guffaw.

XX

Мое! — сказал Евгений грозно,

И шайка вся сокрылась вдруг;

Осталася во тьме морозной.

Младая дева с ним сам-друг;

Онегин тихо увлекает

Татьяну в угол и слагает

Ее на шаткую скамью

И клонит голову свою

К ней на плечо; вдруг Ольга входит,

За нею Ленской; свет блеснул;

Онегин руку замахнул,

И дико он очами бродит,

И незваных гостей бранит;

Татьяна чуть жива лежит.

It’s mine! announced Eugene sternly,

The gang flashed on and disappeared.

And only the young girl stands lonely

With Eugene by the dark concealed.

Onegin gently brings Tatiana

To seclude corner and puts down

On an unsteady shaky bed,

And on her shoulder bends his head…

All of a sudden Olga enters,

Then, Lensky comes; the light flashed on;

Onegin raised his hand with moan,

His eyes express an evil sentence,

He swears the uninvited guests;

In bed Tatiana half-live rests.

XXI

Спор громче, громче; вдруг Евгений

Хватает длинный нож, и вмиг

Повержен Ленской; страшно тени

Сгустились; нестерпимый крик

Раздался… хижина шатнулась…

И Таня в ужасе проснулась…

Глядит, уж в комнате светло;

В окне сквозь мерзлое стекло

Зари багряный луч играет;

Дверь отворилась. Ольга к ней,

Авроры северной алей

И легче ласточки, влетает;

«Ну, — говорит, — скажи ж ты мне,

Кого ты видела во сне?»

The quarrel flares, all of a sudden

A long sharp knife in Eugene’s hand

Flashed coldly and a victim found,

Threw down Lensky, after that

Someone hysterically cried.

All disappeared… Tatiana sighed.

She looks around – all is fine.

The frozen panes of windows shine

By crimson beams of the sunrise.

Door opens; who’s there? Olga calling;

She’s worth of this amazing morning,

Gets inside like a swallow flies.

“How are you? Fine, then, tell me please,

Whom did you see in your night dreams?”

XXII

Но та, сестры не замечая,

В постеле с книгою лежит,

За листом лист перебирая,

И ничего не говорит.

Хоть не являла книга эта

Ни сладких вымыслов поэта,

Ни мудрых истин, ни картин;

Но ни Виргилий, ни Расин,

Ни Скотт, ни Байрон, ни Сенека,

Ни даже Дамских Мод Журнал

Так никого не занимал:

То был, друзья, Мартын Задека,

Глава халдейских мудрецов,

Гадатель, толкователь снов.

The elder does not see the minor

And with a book still stays in bed,

She turns one page after another,

All her attention switched to that.

We know, this book does not depict

Neither a honey poet’s think,

Nor a wise truth or a nice scene

Composed by Virgil or Racine,

Or Scott, or Byron or Seneca,

Yet, wasn’t it Ladies Magazine,

We wonder what she’s looking in.

My friends, it was Martyn Zadeka,

Chaldean sage, who clarifies

Meaning of dreams and other signs.

XXIII

Сие глубокое творенье

Завез кочующий купец

Однажды к ним в уединенье

И для Татьяны наконец

Его с разрозненной Мальвиной

Он уступил за три с полтиной,

В придачу взяв еще за них

Собранье басен площадных,

Грамматику, две Петриады,

Да Мармонтеля третий том.

Мартин Задека стал потом

Любимец Тани… Он отрады

Во всех печалях ей дарит

И безотлучно с нею спит.

It was a country migrant merchant,

Who came to the estate sometimes

And this invaluable creation

Brought with a bunch of other wise

And entertaining books, at that

To them a great discount made:

Gave up for three and point five!

Besides, for them he also hired

A set of vulgar folkish fables,

Two Petriadas, grammar, then

The volume three by Marmontel.

Martin Zadeka was the famous,

With him Tatiana always sleeps,

It comforts and the sorrow treats.

XXIV

Ее тревожит сновиденье.

Не зная, как его понять,

Мечтанья страшного значенье

Татьяна хочет отыскать.

Татьяна в оглавленье кратком

Находит азбучным порядком

Слова: бор, буря, ведьма, ель,

Еж, мрак, мосток, медведь, мятель

И прочая. Ее сомнений

Мартын Задека не решит;

Но сон зловещий ей сулит

Печальных много приключений.

Дней несколько она потом

Все беспокоилась о том.

She is disturbed by her night dreaming.

She wants to know what does it sign,

What is this fearful dreaming meaning?

That’s what she tries to clarify.

Tatiana in a brief contents

Checks for the words complied with sense:

Pine forest, shadow, tempest, gale,

Witch, hedgehog, snowdrift, cot, fir, bear.

But all in vain, Martyn Zadeka

Cannot resolve misgivings, yet,

Sad premonitions does preset,

The future troubles would be fatal.

And for a few days after that

She couldn’t this awful dream forget.

XXV

Но вот багряною рукою

Заря от утренних долин

Выводит с солнцем за собою

Веселый праздник имянин.

С утра дом Лариных гостями

Весь полон; целыми семьями

Соседи съехались в возках,

В кибитках, в бричках и в санях.

В передней толкотня, тревога;

В гостиной встреча новых лиц,

Лай мосек, чмоканье девиц,

Шум, хохот, давка у порога,

Поклоны, шарканье гостей,

Кормилиц крик и плач детей.

The sunrise stretches crimson arm

To rise the sun from morning vale,

Besides, it starts the joy and fun —

Tatiana’s January name-day!

Since early morning Larin’s manor

Is full of guests: the friends and neighbors

Have come by carriages, by cabs,

By hooded carts, by open sleds.

In a front room it’s crush and bustle,

And in a drawing room they meet

Newcomers; all of them they greet.

Barking of pugs, noise, laughter, hustle,

Bows, misses’ kisses, shuffling, jam,

The kids’ and nurses’ cries and cram.

XXVI

С своей супругою дородной

Приехал толстый Пустяков;

Гвоздин, хозяин превосходный,

Владелец нищих мужиков;

Скотинины, чета седая,

С детьми всех возрастов, считая

От тридцати до двух годов;

Уездный франтик Петушков,

Мой брат двоюродный, Буянов,

В пуху, в картузе с козырьком

(Как вам, конечно, он знаком),

И отставной советник Флянов,

Тяжелый сплетник, старый плут,

Обжора, взяточник и шут.

Accompanied by portly spouse

Has arrived stout Triflyakoff,

Gvozdin – a landlord fair and nice,

The owner of the pauper serfs,

The Beastoffs couple, gray and sage,

With children of the plural age

(From two to thirty years of old),

Then, local dandy Roosteroff,

My uncle’s son Mr. Ruffianoff

In down and in a peaked hat

(I bet, for sure, you know that),

And ex-advisor Mr. Flyanoff —

A heavy gossip, old buffoon,

Bribe taker, glutton and fair fool.

XXVII

С семьей Панфила Харликова

Приехал и мосье Трике,

Остряк, недавно из Тамбова,

В очках и в рыжем парике.

Как истинный француз, в кармане

Трике привез куплет Татьяне

На голос, знаемый детьми:

Réveillez-vous, belle endormie.

Меж ветхих песен альманаха

Был напечатан сей куплет;

Трике, догадливый поэт,

Его на свет явил из праха,

И смело вместо belle Nina

Поставил belle Tatiana.

Here’s family of Pygmykoff

Accompanied by French Trike —

Wise cracker, newly from Tambov,

In glasses and fake reddish hair.

Like real French, he in his pocket

To Tanya brought a famous couplet,

The one, which even kids did hear:

Réveillez-vous, belle endormie.

On almanac’s by time worn pages

This couplet sometimes he observed

And had decided: it deserved

To be extracted from the ages.

And there, instead of oh, belle Nina

Inserted boldly oh, belle Tania.

XXVIII

И вот из ближнего посада

Созревших барышень кумир,

Уездных матушек отрада,

Приехал ротный командир;

Вошел… Ах, новость, да какая!

Музыка будет полковая!

Полковник сам ее послал.

Какая радость: будет бал!

Девчонки прыгают заране;

Но кушать подали. Четой

Идут за стол рука с рукой.

Теснятся барышни к Татьяне;

Мужчины против; и, крестясь,

Толпа жужжит, за стол садясь.

And, wow! From local town’s suburb

A company commander comes,

For mature maidens he is superb

Inspiring hopes of local mums.

Gets in… and what a thrill he’s stirring:

He’s brought the orchestra, no kidding!

Yes, it will play! It was the colonel,

Who gave the necessary order!

The misses frisk expecting something.

But meal is served, and in a row

The guests proceed to dining-hall.

The girls are at Tatiana hustling;

The men in front; the crowd drones,

And crossing to the table goes.

XXIX

На миг умолкли разговоры;

Уста жуют. Со всех сторон

Гремят тарелки и приборы

Да рюмок раздается звон.

Но вскоре гости понемногу

Подъемлют общую тревогу.

Никто не слушает, кричат,

Смеются, спорят и пищат.

Вдруг двери настежь. Ленской входит,

И с ним Онегин. «Ах, творец! —

Кричит хозяйка: — Наконец!»

Теснятся гости, всяк отводит

Приборы, стулья поскорей;

Зовут, сажают двух друзей.

The talks are postponed for a while;

The mouths chew, and in the room

The dishes clatter and the wine

Streams in the glasses clinking cool.

But little by little and the quiet

Was changed by overall excite.

Nobody hears; the noise and shouts,

They argue, laugh, make funny sounds.

All of a sudden Lensky enters,

Onegin follows after him;

The mistress shouts: “Oh, my dear!”

The guests start moving to sit denser;

They shift the glasses, dishes, chairs

To put the friends at the right place.

XXX

Сажают прямо против Тани,

И, утренней луны бледней

И трепетней гонимой лани,

Она темнеющих очей

Не подымает: пышет бурно

В ней страстный жар; ей душно, дурно;

Она приветствий двух друзей

Не слышит, слезы из очей

Хотят уж капать; уж готова

Бедняжка в обморок упасть;

Но воля и рассудка власть

Превозмогли. Она два слова

Сквозь зубы молвила тишком

И усидела за столом.

They place them opposite my dear,

Who is like morning moonlight pale

And feared like a chased fallow deer;

To glance at him she does not dare;

She is in fever, she’s amazed,

She feels unwell, her breast high raised.

Poor girl doesn’t hear the two friends’ greeting;

She’s suffocating, heavy breathing;

The tears are close to drop from eyes,

She’s close to fall into a faint.

But will and mind had prevailed,

And, thus, she finally pronounced

Through set teeth just a couple words,

And remained sitting afterwards.

XXXI

Траги-нервических явлений,

Девичьих обмороков, слез

Давно терпеть не мог Евгений:

Довольно их он перенес.

Чудак, попав на пир огромный,

Уж был сердит. Но, девы томной

Заметя трепетный порыв,

С досады взоры опустив,

Надулся он и, негодуя,

Поклялся Ленского взбесить

И уж порядком отомстить.

Теперь, заране торжествуя,

Он стал чертить в душе своей

Каррикатуры всех гостей.

The tragic-nervous demonstrations,

The ladies’ faints and bitter tears

Stirred in Eugene just no reactions,

He had experienced lots of these.

The stranger at this giant feast

Was irritated besides this;

He noticed languid maiden’s burst,

His glance under the table cast,

And in a sulk made a decision

And vowed that he will take revenge

And Lensky properly enrage.

And now rejoicing in his vision

The future triumph coming soon

Inwardly drew the guests cartoon.

XXXII

Конечно, не один Евгений

Смятенье Тани видеть мог;

Но целью взоров и суждений

В то время жирный был пирог

(К несчастию, пересоленный)

Да вот в бутылке засмоленной,

Между жарким и блан-манже,

Цимлянское несут уже;

За ним строй рюмок узких, длинных,

Подобно талии твоей,

Зизи, кристалл души моей,

Предмет стихов моих невинных,

Любви приманчивый фиял,

Ты, от кого я пьян бывал!

Not only my Eugen of course

Saw poor Tatiana’s perturbation,

But fatty pasty that time was

In epicenter of attention

(Unfortunately over-salted).

And, wow, they bring so nicely bottled

Chilled sparkling wine; yes, it was served

Between beefsteak and cold dissert

And was escorted by the glasses

Slender and long like waist of thee:

Zizi, do you remember me?

You were a subject of my verses,

Whom I remember and admire,

And who with no wine could inspire!

XXXIII

Освободясь от пробки влажной,

Бутылка хлопнула; вино

Шипит; и вот с осанкой важной,

Куплетом мучимый давно,

Трике встает; пред ним собранье

Хранит глубокое молчанье.

Татьяна чуть жива; Трике,

К ней обратясь с листком в руке,

Запел, фальшивя. Плески, клики

Его приветствуют. Она

Певцу присесть принуждена;

Поэт же скромный, хоть великий,

Ее здоровье первый пьет

И ей куплет передает.

A bottle made a loud pop,

Got rid of humid cork, and wine

Is making hiss; Trike can’t stop

To chew the couplet in his mind;

Stands up adopting pompous bearing,

The guests in silence wait his saying.

Tatiana feels like a half dead;

Trike with paper in his hand

Starts singing falsely. Splashes, screaming

Reward the singer. Tanya can’t

Avoid to drop a curtsy; and

The poet, who is great and pleasing,

Is first to drink to Tanya’s health

And hands to her his pearl himself.

XXXIV

Пошли приветы, поздравленья;

Татьяна всех благодарит.

Когда же дело до Евгенья

Дошло, то девы томный вид,

Ее смущение, усталость

В его душе родили жалость:

Он молча поклонился ей,

Но как-то взор его очей

Был чудно нежен. Оттого ли,

Что он и вправду тронут был,

Иль он, кокетствуя, шалил,

Невольно ль иль из доброй воли,

Но взор сей нежность изъявил:

Он сердце Тани оживил.

Regards, congratulations, speeches,

Tatiana’s thanks for all of that…

But when the turn Onegin reaches,

The maiden’s face looked so much sad,

So much confused and so fatigued

That pity in his soul conceived:

He stood up, gave a bow to her

In silence complementing, though

His gaze was wonderfully pensive;

It looked like he was really moved,

Though, play or pranks I can’t exclude,

But it was really expressive,

Involuntary or good willed.

Tatiana’s heart he really stirred.

XXXV

Гремят отдвинутые стулья;

Толпа в гостиную валит:

Так пчел из лакомого улья

На ниву шумный рой летит.

Довольный праздничным обедом

Сосед сопит перед соседом;

Подсели дамы к камельку;

Девицы шепчут в уголку;

Столы зеленые раскрыты:

Зовут задорных игроков

Бостон и ломбер стариков,

И вист, доныне знаменитый,

Однообразная семья,

Все жадной скуки сыновья.

The chairs are moved and in a squeeze

In drawing room the people crowds,

Like from a hive a swarm of bees

Is flying to the blooming grounds.

And being pleased by festive table

A neighbor sniffs in front a neighbor,

The ladies sit by fireside,

The damsels whisper getting quiet;

The green card tables are extended

And call the boisterous old man

To ombre, Boston, whist, as well,

Which till today is highly valued.

What can I tell you of these games:

They are the greedy boredom’s heirs.

XXXVI

Уж восемь робертов сыграли

Герои виста; восемь раз

Они места переменяли;

И чай несут. Люблю я час

Определять обедом, чаем

И ужином. Мы время знаем

В деревне без больших сует:

Желудок — верный наш брегет;

И к стате я замечу в скобках,

Что речь веду в моих строфах

Я столь же часто о пирах,

О разных кушаньях и пробках,

Как ты, божественный Омир,

Ты, тридцати веков кумир!

The fans of whist eight rubbers played,

In other words, twenty four rounds,

And thus, eight times positions changed.

And tea is served; and I have found:

It’s nice to check the time of day,

By breakfast, dinner and tea brake;

That’s how the country fuss without

Replaces Breguet watch by stomach;

And, by the way, I note in brackets

That in my rhymes you often meet

The scenes of dinners and of feast,

The dishes, corks and petty matters.

That is, by what divine Homer

Impresses us three thousand years!

XXXVII. XXXVIII. XXXIX

Но чай несут: девицы чинно

Едва за блюдечки взялись,

Вдруг из-за двери в зале длинной

Фагот и флейта раздались.

Обрадован музыки громом,

Оставя чашку чаю с ромом,

Парис окружных городков,

Подходит к Ольге Петушков,

К Татьяне Ленский; Харликову,

Невесту переспелых лет,

Берет тамбовский мой поэт,

Умчал Буянов Пустякову,

И в залу высыпали все,

И бал блестит во всей красе.

But tea is served: the maidens slowly

The cups on saucers just picked up,

When suddenly somewhere from doorway

Bassoon and flute at once did start.

Being by music roar inspired,

The tea with liquor has exiled

Paris of all the local place,

Rusteroff, Olga calls to dance,

Lensky – to Tanya, Pygmykova,

The over mature fiancé,

Is engaged by Tambov’s Trike,

Ruffianoff speeds by Triflyakova.

The hall is crowded with the guests,

The ball is shining in the best.

XL

В начале моего романа

(Смотрите первую тетрадь)

Хотелось вроде мне Альбана

Бал петербургский описать;

Но, развлечен пустым мечтаньем,

Я занялся воспоминаньем

О ножках мне знакомых дам.

По вашим узеньким следам,

О ножки, полно заблуждаться!

С изменой юности моей

Пора мне сделаться умней,

В делах и в слоге поправляться,

И эту пятую тетрадь

От отступлений очищать.

In the beginning of my tale

(Please, note the chapter number one)

I planned like Alban to explain

How at the balls the nobles fun.

Yet, entertained by hollow dreams

(The recollection interferes)

Depicted charming females’ legs

Of pretty girls and well known dames.

Oh, legs, enough to dream of you!

The youthful bliss has passed forever

I should be wise, I should be clever,

The deals and rhymes I shall review.

And now, in chapter number five

I shouldn’t digressions exercise.

XLI

Однообразный и безумный,

Как вихорь жизни молодой,

Кружится вальса вихорь шумный;

Чета мелькает за четой.

К минуте мщенья приближаясь,

Онегин, втайне усмехаясь,

Подходит к Ольге. Быстро с ней

Вертится около гостей,

Потом на стул ее сажает,

Заводит речь о том, о сем;

Спустя минуты две потом

Вновь с нею вальс он продолжает;

Все в изумленье. Ленский сам

Не верит собственным глазам.

Monotonous and always thoughtless,

Like whirl of passionate young years,

The waltz is spinning, by the circles

The couples flicker in the dance.

The vengeance time accelerating,

Completing evil undertaking

Onegin comes to Olga, then

To whirl with her at guests began,

Then on a padded chair her places

And starts to talk of this of that.

Two minutes later after that

The end of waltz with her he dances.

All are amazed, Lensky surprised

And can’t believe to his own eyes.

XLII

Мазурка раздалась. Бывало,

Когда гремел мазурки гром,

В огромной зале всё дрожало,

Паркет трещал под каблуком,

Тряслися, дребезжали рамы;

Теперь не то: и мы, как дамы,

Скользим по лаковым доскам.

Но в городах, по деревням

Еще мазурка сохранила

Первоначальные красы:

Припрыжки, каблуки, усы

Всё те же: их не изменила

Лихая мода, наш тиран,

Недуг новейших россиян.

Mazurka started. I remember,

How it did thunder in a hall,

When the environment did tremble,

The parquet uttered loud groan,

The glasses tinkled in the frames;

No more, however, nowadays,

We like the ladies glide the boards.

But at the province town’s courts

Mazurka still is in the prime,

And to the front till now it places

Moustaches, hills and special graces.

It is the same, the passing time

Cannot change that despite of fashion,

Which kills the old with no compassion.

XLIII. XLIV

Буянов, братец мой задорный,

К герою нашему подвел

Татьяну с Ольгою; проворно

Онегин с Ольгою пошел;

Ведет ее, скользя небрежно,

И наклонясь ей шепчет нежно

Какой-то пошлый мадригал,

И руку жмет — и запылал

В ее лице самолюбивом

Румянец ярче. Ленской мой

Всё видел: вспыхнул, сам не свой;

В негодовании ревнивом

Поэт конца мазурки ждет

И в котильон ее зовет.

Ruffianoff, who’s my ardent brother,

Both sisters brings to my Eugene,

But he, at that, prefers the minor,

And she agrees to dance with him.

He slides with her and whispers something,

And bends to her with ardor glancing,

Recites poor madrigal, shows charm,

And squeezes gently Olga’s arm.

He has brought her to exaltation,

Her cheeks and neck like roses flare.

But Lensky blushed, could not that stay:

He’s jealous, flushed by indignation,

And finally, when music ends,

Invites her to cotillion dance.

XLV

Но ей нельзя. Нельзя? Но что же?

Да Ольга слово уж дала

Онегину. О боже, боже!

Что слышит он? Она могла…

Возможно ль? Чуть лишь из пеленок,

Кокетка, ветреный ребенок!

Уж хитрость ведает она,

Уж изменять научена!

Не в силах Ленской снесть удара;

Проказы женские кляня,

Выходит, требует коня

И скачет. Пистолетов пара,

Две пули — больше ничего —

Вдруг разрешат судьбу его.

But she can’t do it. No? But why?

Since to Eugene she gave her word.

How could it be, she looked so shy!

What does he hear, my God, my Lord!

Is she a baby or coquette?

What shall he do with all of that!

To be so cunning, to betray,

To be unfaithful, who would say!

And Lensky can’t withstand the stroke.

He curses women’s pranks and tricks,

Gets out fast, to his steed springs

And gallops being deadly shocked.

Two bullets only now await —

They will resolve the poet’s fate.

Chapter VI

I

Заметив, что Владимир скрылся,

Онегин, скукой вновь гоним,

Близ Ольги в думу погрузился,

Довольный мщением своим.

За ним и Олинька зевала,

Глазами Ленского искала,

И бесконечный котильон

Ее томил, как тяжкий сон.

Но кончен он. Идут за ужин.

Постели стелют; для гостей

Ночлег отводят от сеней

До самой девичьи. Всем нужен

Покойный сон. Онегин мой

Один уехал спать домой.

Had noticed that Vladimir vanished

Onegin was by boredom chased

And being satisfied by vengeance

Began to think of something else.

And Olga too had started yawning,

Cotillion was so long and boring,

It languished her like troubling dream;

Why did Vladimir disappear?

The dance was over; supper followed,

And they arranged for staying guests

Night lodging and a place to rest

From maiden’s room to lobby hallway.

Since people need to have repose;

Onegin left for home, of course.

II

Всё успокоилось: в гостиной

Храпит тяжелый Пустяков

С своей тяжелой половиной.

Гвоздин, Буянов, Петушков

И Флянов, не совсем здоровый,

На стульях улеглись в столовой,

А на полу мосье Трике,

В фуфайке, в старом колпаке.

Девицы в комнатах Татьяны

И Ольги все объяты сном.

Одна, печальна под окном

Озарена лучом Дианы,

Татьяна бедная не спит

И в поле темное глядит.

The guests calmed down: in the study

Is snoring heavy Triflyakoff

Accompanied by sweetheart body.

Ruffianoff, Gvozdin, Rusteroff

And Flyanov, being not fine fettle,

In dining room on chairs have settled.

Trike is lying on the floor

In the old cap and camisole.

In rooms of Olga and Tatiana

The maidens are embraced by dreams,

Just Tanya isn’t among of these.

She’s at the window, and Diana

Illuminates her doleful face;

She’s looking at an obscure space.

III

Его нежданным появленьем,

Мгновенной нежностью очей

И странным с Ольгой поведеньем

До глубины души своей

Она проникнута; не может

Никак понять его; тревожит

Ее ревнивая тоска,

Как будто хладная рука

Ей сердце жмет, как будто бездна

Под ней чернеет и шумит…

«Погибну», Таня говорит,

«Но гибель от него любезна.

Я не ропщу: зачем роптать?

Не может он мне счастья дать».

Onegin’s sudden apparition,

The instant tenderness of eyes,

With Lensky unexpected friction,

With Olga strange behave, besides,

By all what happened she is puzzled.

She is disturbed, her soul is troubled

By jealous anguish and depression.

It looks like someone’s hand compression

Squeezes her heart and does remind

A chasm, which is so dark and sad…

“I’ll perish”, Tanya faintly said,

“But perish from him I won’t mind.

He can’t make happy me, that’s why

I shouldn’t murmur, why should I?”

IV

Вперед, вперед, моя исторья!

Лицо нас новое зовет.

В пяти верстах от Красногорья,

Деревни Ленского, живет

И здравствует еще доныне

В философической пустыне

Зарецкий, некогда буян,

Картежной шайки атаман,

Глава повес, трибун трактирный,

Теперь же добрый и простой

Отец семейства холостой,

Надежный друг, помещик мирный

И даже честный человек:

Так исправляется наш век!

Full speed ahead, ahead my story!

I should new character conceive:

Five miles away from Krasnogorie

(The Lensky’s village) used to live,

And does it well till nowadays

In philosophic desert place,

Zaretsky, sometimes hooligan,

The gambling gangsters ataman,

Scapegraces‘ head, tribune of taverns,

But now a kind easy man,

Paterfamilias (single), then,

Trustworthy friend, landowner sound,

And I should add an honest man:

That’s how the century does mend!

V

Бывало, льстивый голос света

В нем злую храбрость выхвалял:

Он, правда, в туз из пистолета

В пяти саженях попадал,

И то сказать, что и в сраженьи

Раз в настоящем упоеньи

Он отличился, смело в грязь

С коня калмыцкого свалясь,

Как зюзя пьяный, и французам

Достался в плен: драгой залог!

Новейший Регул, чести бог,

Готовый вновь предаться узам,

Чтоб каждый вечер у Вери

В долг осушать бутылки три.

Some years ago in high society

His evil courage brought him fame,

Since shooting ace from gun he lightly

Did strike a bullet in the aim.

And more than that, once in a battle

He tried in rush with foe to settle,

Excelled and straight into the mud

Fell from a horse, since was dead drunk;

And by the Frenchmen being captured

(It was a valuable bail!)

Like Roman hero did unveil

His courage ready to be tortured.

Thus, every evening at Very

He drained the bottles, two or three.

VI

Бывало, он трунил забавно,

Умел морочить дурака

И умного дурачить славно,

Иль явно, иль исподтишка,

Хоть и ему иные штуки

Не проходили без науки,

Хоть иногда и сам в просак

Он попадался, как простак

Умел он весело поспорить,

Остро и тупо отвечать,

Порой расcчетливо смолчать,

Порой рассчетливо повздорить,

Друзей поссорить молодых

И на барьер поставить их,

He used sometimes to ridicule

And pool the wool over the eyes,

Of a smart man could make a fool

Doing it straight or otherwise.

Though, like all other spiteful jesters,

He learned sometimes the bitter lessons,

It happened, he got trapped as well,

And like a simpleton he fell.

He could be funny, cheer by quarrel,

Could respond keenly or look dull,

Could hold his tongue or make it fun,

Sometimes, the common sense could follow,

Could cause to quarrel the young men,

To duel barrier bring them, then,

VII

Иль помириться их заставить,

Дабы позавтракать втроем,

И после тайно обесславить

Веселой шуткою, враньем.

Sed alia tempora! Удалость

(Как сон любви, другая шалость)

Проходит с юностью живой.

Как я сказал, Зарецкий мой,

Под сень черемух и акаций

От бурь укрывшись наконец,

Живет, как истинный мудрец,

Капусту садит, как Гораций,

Разводит уток и гусей

И учит азбуке детей.

To reconcile them, then for triple

To organize a friendly lunch,

And after that defame in secret

By the light jest or other lies.

Sed alia tempora!* Thus, boldness

(Like dream of love or other nonsense)

With the young years is slipping by

And my Zaretsky that is why

From storms escaped now lives in peace

The life of real ancient sage,

And covered by acacia shades,

Seeds cabbage like Horace in Greece,

And breeding ducks and geese at that

Teaches to kids the alphabet.

* But these are other times (Latin)

VIII

Он был не глуп; и мой Евгений,

Не уважая сердца в нем,

Любил и дух его суждений,

И здравый толк о том, о сем.

Он с удовольствием, бывало,

Видался с ним, и так нимало

Поутру не был удивлен,

Когда его увидел он.

Тот после первого привета,

Прервав начатый разговор,

Онегину, осклабя взор,

Вручил записку от поэта.

К окну Онегин подошел

И про себя ее прочел.

He was not dumb, that’s why Onegin,

Though didn’t perceive his talents well,

Esteemed his spirit, also valued

His sound talk of this of them.

Onegin met him, and not once

Was pleased to talk with him and, thus,

Was not at all this time surprised,

When saw him coming with sunrise.

Zaretsky after the first greeting

The conversation briefly ended,

Then, archly smiled, his hand extended

With a note by the poet written.

Onegin came to window and

The letter silently had scanned.

IX

То был приятный, благородный,

Короткий вызов иль картель:

Учтиво, с ясностью холодной

Звал друга Ленский на дуэль.

Онегин с первого движенья,

К послу такого порученья

Оборотясь, без лишних слов

Сказал, что он всегда готов.

Зарецкий встал без объяснений;

Остаться доле не хотел,

Имея дома много дел,

И тотчас вышел; но Евгений

Наедине с своей душой

Был недоволен сам с собой.

It was a noble, even pleasant

What they were used to call cartel,

Politely, like a chilly pedant,

Lensky sent challenge to his pal.

Onegin with no extra motions,

Without questions or emotions

And with no words unnecessary

Said briefly that he’s always ready.

Zaretsky didn’t need explanations,

To stay for long he did not will,

And having lots of things to deal

Had left with no clarifications.

But with his soul at tête-à-tête

Onegin didn’t like all of that.

X

И поделом: в разборе строгом,

На тайный суд себя призвав,

Он обвинял себя во многом:

Во-первых, он уж был неправ,

Что над любовью робкой, нежной

Так подшутил вечор небрежно.

А во-вторых: пускай поэт

Дурачится; в осьмнадцать лет

Оно простительно. Евгений,

Всем сердцем юношу любя,

Был должен оказать себя

Не мячиком предрассуждений,

Не пылким мальчиком, бойцом,

Но мужем с честью и умом.

It serves me right, he thought when judging

Himself at conscience secret court,

His own behavior criticizing

Excuse for what he’d done he sought;

How could he play this spiteful trick

And make the bashful soul so sick!

And why to play in love should not

A poet who’s eighteen years old?

It is excusable. Eugene,

Who loved the youth by all his soul,

Should at that time his person show

Not as a bigot, but be keen

As real sage and noble man,

Whose mind is above fake shame.

XI

Он мог бы чувства обнаружить,

А не щетиниться, как зверь;

Он должен был обезоружить

Младое сердце. «Но теперь

Уж поздно; время улетело…

К тому ж — он мыслит — в это дело

Вмешался старый дуэлист;

Он зол, он сплетник, он речист…

Конечно, быть должно презренье

Ценой его забавных слов,

Но шопот, хохотня глупцов…»

И вот общественное мненье!

Пружина чести, наш кумир!

И вот на чем вертится мир!

He should nobility uncover

Instead of bristling up like beast;

He should disarm the younger brother,

Calm down burning heart at least.

“But now too late, the time flew by…

Besides, this old duelist guy

Has interfered; and he is mean,

A scandalmonger, that’s the deal…

Of course, his words should cause despise,

They are just stupid, nothing more,

But whisper and the fools’ guffaw…

To lose your face — that is the price…”

We can’t ignore the public spirit,

On which the modern world is spinning!

XII

Кипя враждой нетерпеливой,

Ответа дома ждет поэт;

И вот сосед велеречивый

Привез торжественно ответ.

Теперь ревнивцу то-то праздник!

Он всё боялся, чтоб проказник

Не отшутился как-нибудь,

Уловку выдумав и грудь

Отворотив от пистолета.

Теперь сомненья решены:

Они на мельницу должны

Приехать завтра до рассвета,

Взвести друг на друга курок

И метить в ляжку иль в висок.

With enmity the poet seethes

At home awaiting for response,

But now, the pompous neighbor brings

A formal answer: yes, of course.

The jealous man can celebrate,

Since all that time he was afraid

That the arch person will somehow

Laugh off and thus escape, but now

He has no chance for duel skipping,

All settled. Thus a plan they make:

Tomorrow morning at daybreak

At the old mill to have a meeting,

They’ll cock the pistols, after that

Will aim each other’s thigh or head.

XIII

Решась кокетку ненавидеть,

Кипящий Ленский не хотел

Пред поединком Ольгу видеть,

На солнце, на часы смотрел,

Махнул рукою напоследок —

И очутился у соседок.

Он думал Олиньку смутить

Своим приездом поразить;

Не тут-то было: как и прежде,

На встречу бедного певца

Прыгнула Олинька с крыльца,

Подобно ветреной надежде,

Резва, беспечна, весела,

Ну точно так же, как была.

And Lensky in his mind seething

Decided to despise the flirt,

Ignore her before fatal meeting.

He watched the sun, the clock. And what?

Threw it away, and after all

Found himself at neighbors’ home.

He thought that Olga would be troubled

And by his visit would be puzzled.

But he was wrong: as always merry

Like nothing bad she ever did,

She sprang from porch the guest to greet

Being like flighty hope, like fairy,

So lively, cheerful and carefree,

As in the past she used to be.

XIV

«Зачем вечор так рано скрылись?»

Был первый Олинькин вопрос.

Все чувства в Ленском помутились,

И молча он повесил нос.

Исчезла ревность и досада

Пред этой ясностию взгляда,

Пред этой нежной простотой,

Пред этой резвою душой!..

Он смотрит в сладком умиленье;

Он видит: он еще любим;

Уж он раскаяньем томим,

Готов просить у ней прощенье,

Трепещет, не находит слов,

Он счастлив, он почти здоров…

“Why yesterday you’d vanished early?”

That’s what she asked the guest at first.

The question made Vladimir sorry,

He could not give a right response.

And under her angelic stare

All his resentment flew away,

How could he innocence withstand,

This lively soul misunderstand?

He looks at her in sweet oblivion

And thinks that he is beloved still,

Repentance brings his soul to thrill,

He wants show mercy, he’s obedient,

He trembles, cannot find words,

He is just happy, no more odds…

XV. XVI. XVII

И вновь задумчивый, унылый

Пред милой Ольгою своей,

Владимир не имеет силы

Вчерашний день напомнить ей;

Он мыслит: «буду ей спаситель.

Не потерплю, чтоб развратитель

Огнем и вздохов и похвал

Младое сердце искушал;

Чтоб червь презренный, ядовитый

Точил лилеи стебелек;

Чтобы двухутренний цветок

Увял еще полураскрытый».

Всё это значило, друзья:

С приятелем стреляюсь я.

But, then, again reflective, gloomy

In front of Olga, nice and fair,

Vladimir was not able, truly,

To speak about yesterday.

“I’ll save her from the evil torture,

I won’t let terrible debaucher

Seductive talent exercise

And virgins catch by praise and sighs;

I won’t let toxic worm to gnaw

The morning lily blossom’s stem,

I won’t let flower to wane,

When it’s best time for it to grow”.

So far as I can understand,

He’s shooting with his former friend.

XVIII

Когда б он знал, какая рана

Моей Татьяны сердце жгла!

Когда бы ведала Татьяна,

Когда бы знать она могла,

Что завтра Ленский и Евгений

Заспорят о могильной сени;

Ах, может быть, ее любовь

Друзей соединила б вновь!

Но этой страсти и случайно

Еще никто не открывал.

Онегин обо всем молчал;

Татьяна изнывала тайно;

Одна бы няня знать могла,

Да недогадлива была.

If he could at that time compare

His wound with my Tatiana’s sorrow!

Would ever she had been aware

Of what he’s planning for tomorrow,

That Lensky sent Onegin challenge,

And both of them were close to perish!

Ah, maybe then her love and pain

Would make them bosom friends again!

Nobody at that time discovered

This unexpected passion, yet,

In secret Tanya pined of that,

Onegin was as always silent;

Tatiana’s nanny was aware,

But was not smart enough to care.

XIX

Весь вечер Ленский был рассеян,

То молчалив, то весел вновь;

Но тот, кто музою взлелеян,

Всегда таков: нахмуря бровь,

Садился он за клавикорды

И брал на них одни аккорды,

То, к Ольге взоры устремив,

Шептал: не правда ль? я счастлив.

Но поздно; время ехать. Сжалось

В нем сердце, полное тоской;

Прощаясь с девой молодой,

Оно как будто разрывалось.

Она глядит ему в лицо.

«Что с вами?» — Так. — И на крыльцо.

Vladimir was in absent mind,

Now taciturn, then, gay again,

Since poets by their Muse inspired

Are all like that, and he’s the same;

He frowned, tried to play clavichord,

But managed only one accord,

Then cast at Olga vivid eyes

And faintly whispered: isn’t it nice?

But it was late and time for leaving;

And bidding farewell to the girl

He felt the trouble overall,

His heart was close to tear in grieving.

She glanced at him. “What’s going on?”

He answered – Nothing. — And was gone.

XX

Домой приехав, пистолеты

Он осмотрел, потом вложил

Опять их в ящик и, раздетый,

При свечке, Шиллера раскрыл;

Но мысль одна его объемлет;

В нем сердце грустное не дремлет:

С неизъяснимою красой

Он видит Ольгу пред собой.

Владимир книгу закрывает,

Берет перо; его стихи,

Полны любовной чепухи,

Звучат и льются. Их читает

Он вслух, в лирическом жару,

Как Дельвиг пьяный на пиру.

When being home, he checked the pistols,

Then put them back into the case.

He took off dress and with persistence,

By grievous premonitions chased,

Tried to read Schiller, yet, in vain,

He failed to turn sad thoughts away:

Just Olga occupied his soul,

Her view disturbed him more and more.

Vladimir closes Schiller’s book

And takes a pen to write the verses,

The rhymes are full of loving nonsense,

They ring and pour at the lone nook.

He recites them in sweet oblivion,

Like drunken Delvig in delirium.

XXI

Стихи на случай сохранились;

Я их имею; вот они:

«Куда, куда вы удалились,

Весны моей златые дни?

Что день грядущий мне готовит?

Его мой взор напрасно ловит,

В глубокой мгле таится он.

Нет нужды; прав судьбы закон.

Паду ли я, стрелой пронзенный,

Иль мимо пролетит она,

Всё благо: бдения и сна

Приходит час определенный,

Благословен и день забот,

Благословен и тьмы приход!

By chance I have retained these verses

And can recite them, here are they:

“Where are the days of my life blossom?

The golden youth has passed away!

What’s planning to me coming morning?

My gaze in vain attempts foreknowing.

It’s hidden in the obscure haze.

The fortune law is always sage.

Should I fall down punched with arrow,

Or flying by it will pass me?

All deeds are blessing, let it be,

The day and night, delight and sorrow

Change one another: it’s the law

That darkness obscures bright day glow.

XXII

«Блеснет заутра луч денницы

И заиграет яркий день;

А я — быть может, я гробницы

Сойду в таинственную сень,

И память юного поэта

Поглотит медленная Лета,

Забудет мир меня; но ты

Придешь ли, дева красоты,

Слезу пролить над ранней урной

И думать: он меня любил,

Он мне единой посвятил

Рассвет печальный жизни бурной!..

Сердечный друг, желанный друг,

Приди, приди: я твой супруг!..»

A, morning beam will flash tomorrow

A vivid day will start to play.

And I, maybe, by sad doom followed

Shall fall into the beyond stay.

And all, what of me can remind,

Will be erased from human’s mind.

But you, the beauty all above,

Would you, sometimes, esteem my love?

Would you pour tears, and think of me,

And whisper visiting my urn:

He’d perished at the early dawn,

And all his youth he hallowed me!

My cordial friend, my beloved wife,

Please come to me and share my life!..”

XXIII

Так он писал темно и вяло

(Что романтизмом мы зовем,

Хоть романтизма тут ни мало

Не вижу я; да что нам в том?)

И наконец перед зарею,

Склонясь усталой головою,

На модном слове идеал

Тихонько Ленский задремал;

Но только сонным обаяньем

Он позабылся, уж сосед

В безмолвный входит кабинет

И будит Ленского воззваньем:

«Пора вставать: седьмой уж час.

Онегин верно ждет уж нас».

That’s how he wrote, inertly, gloomy,

(And we call this romanticism?

I do not see here any, truly,

Though, I am far from criticism.)

But finally, before sunrising

He stopped his talent exercising,

And searching for a rhyme in verse

He’d fallen into half a drowse;

But just he fell into oblivion

And by Morpheus was embraced

And by alarming dreaming chased,

Here is this scandalmongers’ minion:

“It’s over six and time to go,

Onegin should not wait for long”.

XXIV

Но ошибался он: Евгений

Спал в это время мертвым сном.

Уже редеют ночи тени

И встречен Веспер петухом;

Онегин спит себе глубоко.

Уж солнце катится высоко

И перелетная метель

Блестит и вьется; но постель

Еще Евгений не покинул,

Еще над ним летает сон.

Вот наконец проснулся он

И полы завеса раздвинул;

Глядит — и видит, что пора

Давно уж ехать со двора.

But he was wrong: that time Onegin

At home was sleeping like a log.

The night time shades have started fading,

And Vesper is hailed by a cock.

But he is sleeping and doesn’t care.

The sun is rising over there,

And snow is whirled by sudden blow,

It spins and shines, the day starts glow.

He stays in bed and does not mind

Watching a dream, he’s in a drowse,

But finally he is aroused

And leaves the bed, raises the blinds.

He looks and sees, that long ago

He should leave home and now must go.

XXV

Он поскорей звонит. Вбегает

К нему слуга француз Гильо,

Халат и туфли предлагает

И подает ему белье.

Спешит Онегин одеваться,

Слуге велит приготовляться

С ним вместе ехать и с собой

Взять также ящик боевой.

Готовы санки беговые.

Он сел, на мельницу летит.

Примчались. Он слуге велит

Лепажа стволы роковые

Нести за ним, а лошадям

Отъехать в поле к двум дубкам.

He rings a bell; here is his servant —

Frenchman Gilliotte is coming in,

He brings the dressing gown, and toilet,

And bedroom shoes, and serves to him.

In rush Onegin dresses up

And asks the servant to catch up,

A case with pistols to prepare

And of the duel be aware.

A racing sleigh waits at the entrance,

He gets on, and they start the ride

And shortly to the mill arrived.

He gives to servant the directions:

To bring the barrels and besides,

To move the horses to safe site.

XXVI

Опершись на плотину, Ленский

Давно нетерпеливо ждал;

Меж тем, механик деревенский,

Зарецкий жорнов осуждал.

«Но где же, — молвил с изумленьем

Зарецкий, — где ваш секундант?»

В дуэлях классик и педант,

Любил методу он из чувства,

И человека растянуть

Он позволял — не как-нибудь,

Но в строгих правилах искусства,

По всем преданьям старины

(Что похвалить мы в нем должны).

Vladimir leaning on a weir

Was waiting there for a long time.

Zaretsky, rural engineer,

Was criticizing mill design.

«What’s going on, and where is that,

Who’ll be your second?” – neighbor said.

He was the duels doctrinaire

And loved to follow the rules strictly.

A duel must by just and fair,

A person should be slain with care

According to the rules and neatly,

Just like the olds established that

(For this he earns my compliment).

XXVII

«Мой секундант? — сказал Евгений, —

Вот он: мой друг, monsieur Guillot.

Я не предвижу возражений

На представление мое:

Хоть человек он неизвестный,

Но уж конечно малый честный».

Зарецкий губу закусил.

Онегин Ленского спросил:

«Что ж, начинать?» — Начнем, пожалуй, —

Сказал Владимир. И пошли

За мельницу. Пока вдали

Зарецкий наш и честный малой

Вступили в важный договор,

Враги стоят, потупя взор.

“Here is my second – Eugene said. —

I can’t foresee any objection,

Monsieur Guillot is my best friend,

You cannot claim any rejection;

And though he is unknown to you

He’s honest fellow, that’s for sure”.

Zaretsky held his scathing tongue

And had accepted that demand.

“Well, shall we start?” – applied Onegin.

— I think, we shall, — Vladimir said.

They to the mill their steps direct.

Zaretsky and the honest fellow

Have settled an important deal.

Have dropped the eyes, the foes stand still.

XXVIII

Враги! Давно ли друг от друга

Их жажда крови отвела?

Давно ль они часы досуга,

Трапезу, мысли и дела

Делили дружно? Ныне злобно,

Врагам наследственным подобно,

Как в страшном, непонятном сне,

Они друг другу в тишине

Готовят гибель хладнокровно…

Не засмеяться ли им, пока

Не обагрилась их рука,

Не разойтиться ль полюбовно?..

Но дико светская вражда

Боится ложного стыда.

Are they the foes?! For how long they

Thirst for the blood and are in quarrel?

How long ago they used to share

Their pastime, meals, plans for tomorrow?

The former friends are full of bile,

As pushed by the ancestral rite,

Like in a bad and obscure dream

They stay in front in calm and dim

Preparing perish to each other.

But should not they just start to laugh

Before a hand is stained with blood?

Shouldn’t they try peace way to discover?

But enmity in high-society

Is always by false shame excited.

XXIX

Вот пистолеты уж блеснули,

Гремит о шомпол молоток.

В граненый ствол уходят пули,

И щелкнул в первый раз курок.

Вот порох струйкой сероватой

На полку сыплется. Зубчатый,

Надежно ввинченный кремень

Взведен еще. За ближний пень

Становится Гильо смущенный.

Плащи бросают два врага.

Зарецкий тридцать два шага

Отмерял с точностью отменной,

Друзей развел по крайний след,

И каждый взял свой пистолет.

The pistols sparkled at a distance,

A hammer at a ramrod nocks,

The bullets sink in tubes of pistols,

And for the first time clicks a cock.

Gunpowder leaves a greyish track,

When being poured on pistol’s rack.

The well-fixed flints are cocked upright;

Guillot drew back to a safe site

(He looks upset and pretty harassed).

They throw the cloaks to free the hands,

Thirty two steps Zaretsky spans;

He’s strict and not at all embarrassed.

He draw the friends to the last step

And they take pistols after that.

XXX

«Теперь сходитесь». Хладнокровно,

Еще не целя, два врага

Походкой твердой, тихо, ровно

Четыре перешли шага,

Четыре смертные ступени.

Свой пистолет тогда Евгений,

Не преставая наступать,

Стал первый тихо подымать.

Вот пять шагов еще ступили,

И Ленский, жмуря левый глаз,

Стал также целить — но как раз

Онегин выстрелил… Пробили

Часы урочные: поэт

Роняет, молча, пистолет,

“That’s it, now go”. And in cold mind

Not aiming one another, yet,

They started to approach in quiet

By steady, firm and sound gait.

They made the first four dreadful stairs,

Onegin was the first to raise

His pistol slowly on the walk

And pressed his finger to the cock.

When five more steps they both had made,

Vladimir screwing up left eye

Began to aim, but at that time

Onegin shot… The clock of fate

Has chimed for Lensky by grave sound.

He drops the pistol on the ground,

XXXI

На грудь кладет тихонько руку

И падает. Туманный взор

Изображает смерть, не муку.

Так медленно по скату гор,

На солнце искрами блистая,

Спадает глыба снеговая.

Мгновенным холодом облит,

Онегин к юноше спешит,

Глядит, зовет его… напрасно:

Его уж нет. Младой певец

Нашел безвременный конец!

Дохнула буря, цвет прекрасный

Увял на утренней заре,

Потух огонь на алтаре!..

Then puts his hand on chest and slowly

Falls on the snow. His hazy eyes

Not torture show, by death are glowing.

It’s like a mass of snow and ice

With sparkles at the bright sun shining

From a hill’s slope is slowly sliding.

With icy cold instantly poured,

To Lensky Eugene quickly moved.

He looks at him and calls… It’s awesome:

He’s perished. The young poet’s fate

Has turned to the untimely death!

A storm did breathe, the charming blossom

Has faded at the early dawn,

The altar’s sacred flame has gone!

XXXII

Недвижим он лежал, и странен

Был томный вид его чела.

Под грудь он был навылет ранен;

Дымясь, из раны кровь текла.

Тому назад одно мгновенье

В сем сердце билось вдохновенье,

Вражда, надежда и любовь,

Играла жизнь, кипела кровь:

Теперь, как в доме опустелом,

Всё в нем и тихо и темно;

Замолкло навсегда оно.

Закрыты ставни, окны мелом

Забелены. Хозяйки нет.

А где, бог весть. Пропал и след.

He lies immovable, his brow

Looks very languishing and weird.

The bullet went through chest and now

The blood from smoking wound does bleed.

And just an instant far ago

The poet’s soul was still aglow

With enmity, and hope, and love,

The life was sparkling stirring blood.

Like a deserted home remains

Without noise, without light,

In silence all the day and night.

The shutters locked, the window panes

Are whitewashed, there is no more host.

Where is he? God knows. He is lost.

XXXIII

Приятно дерзкой эпиграммой

Взбесить оплошного врага;

Приятно зреть, как он, упрямо

Склонив бодливые рога,

Невольно в зеркало глядится

И узнавать себя стыдится;

Приятней, если он, друзья,

Завоет сдуру: это я!

Еще приятнее в молчанье

Ему готовить честный гроб

И тихо целить в бледный лоб

На благородном расстоянье;

Но отослать его к отцам

Едва ль приятно будет вам.

It’s nice to rage embarrassed foe

By bold and biting epigram;

It’s nice to see that he doesn’t more

Intend to play or to make fun,

Declines his horns and sees his face,

But to admit it feels disgrace.

It’s nice, my friend, when you can see

How he, like foolish, cries: it’s me!

And even nicer with persistence

To plan to him untimely death

And aim at his pallid forehead

At nobly measured sound distance;

Yet, to make him a really dead

You scarcely would be too much glad.

XXXIV

Что ж, если вашим пистолетом

Сражен приятель молодой,

Нескромным взглядом, иль ответом,

Или безделицей иной

Вас оскорбивший за бутылкой,

Иль даже сам в досаде пылкой

Вас гордо вызвавший на бой,

Скажите: вашею душой

Какое чувство овладеет,

Когда недвижим, на земле

Пред вами с смертью на челе,

Он постепенно костенеет,

Когда он глух и молчалив

На ваш отчаянный призыв?

What will you feel, when it was you

Who’ve shot a young and pleasant pal,

Who by response, immodest view

Or any other bagatelle

Insulted you over a bottle

Or being by a nuisance throttled

Proudly challenged you to fight?

Would ever you feel satisfied

And would be glad to see a body,

Which lies immovable on earth?

On fading brow you see the death,

It stiffens, ossifies; nobody

Replies to your hopeless request,

He’s deaf and mute, and nothing else.

XXXV

В тоске сердечных угрызений,

Рукою стиснув пистолет,

Глядит на Ленского Евгений.

«Ну, что ж? убит», — решил сосед.

Убит!.. Сим страшным восклицаньем

Сражен, Онегин с содроганьем

Отходит и людей зовет.

Зарецкий бережно кладет

На сани труп оледенелый;

Домой везет он страшный клад.

Почуя мертвого, храпят

И бьются кони, пеной белой

Стальные мочат удила,

И полетели как стрела.

Thus, tortured by the conscience pangs,

The pistol squeezing in his hand,

At Lensky stricken Eugene stares.

“That’s that, he’s killed”, — the neighbor said.

He’s killed! This dreadful exclamation

Produced in Eugene bad vibration.

He steps aside, for people calls.

Zaretsky Lensky’s body rolls

Into his cloak, like dreadful treasure,

Puts on a sleigh the frozen corps.

The horse when feeling dead man snorts,

Drops lather, thrashes like in seizure,

The iron bits makes wet and bites,

And like a flying arrow rides.

XXXVI

Друзья мои, вам жаль поэта:

Во цвете радостных надежд,

Их не свершив еще для света,

Чуть из младенческих одежд,

Увял! Где жаркое волненье,

Где благородное стремленье

И чувств, и мыслей молодых,

Высоких, нежных, удалых?

Где бурные любви желанья,

И жажда знаний и труда,

И страх порока и стыда,

И вы, заветные мечтанья,

Вы, призрак жизни неземной,

Вы, сны поэзии святой!

Yes, for the poet you feel sorry:

In blossom of the cheerful hopes

He hasn’t fulfill his dream of glory,

Just getting rid of swaddling clothes.

He’s faded! Where’s his excitation,

Romantic noble aspiration,

And thoughts and feelings of young man,

High, lofty, tender, daring, fair?

Where are the stormy amorous passions,

And thirst for knowledge and for work,

And shame of vice and other fault,

And cherished hopes, and bright impressions,

Unearthly dreams, and sweet delusions,

And sacred poetry’s illusions?

XXXVII

Быть может, он для блага мира

Иль хоть для славы был рожден;

Его умолкнувшая лира

Гремучий, непрерывный звон

В веках поднять могла. Поэта,

Быть может, на ступенях света

Ждала высокая ступень.

Его страдальческая тень,

Быть может, унесла с собою

Святую тайну, и для нас

Погиб животворящий глас,

И за могильною чертою

К ней не домчится гимн времен,

Благословение племен.

But, maybe, for the world’s well-being,

At least, for fame he was conceived;

His silenced lyre if not stopped singing

Could be high valued and esteemed,

And glory him in future ages;

And, maybe, on the public stages

He could achieve a supreme grade.

And, maybe, his unhappy shade

Has hidden entity, when leaving,

Which makes a mystery to us,

Life-giving voice has died, alas;

Beyond the threshold of the being

The anthem of the future tribes

Will never mention it sometimes.

XXVIII. XXXIX

А может быть и то: поэта

Обыкновенный ждал удел.

Прошли бы юношества лета:

В нем пыл души бы охладел.

Во многом он бы изменился,

Расстался б с музами, женился,

В деревне счастлив и рогат

Носил бы стеганый халат;

Узнал бы жизнь на самом деле,

Подагру б в сорок лет имел,

Пил, ел, скучал, толстел, хирел,

И наконец в своей постеле

Скончался б посреди детей,

Плаксивых баб и лекарей.

Though, also different could happen,

A common fate could await him,

The poet’s talent could die latent

Or with the years would just get dim.

In many aspects he would vary,

He would leave muses and get married.

In quilted robe the rest of life

Would be a cuckold at his wife.

He’d learn what human life is really,

In forty would fall ill with gout,

He’d eat, drink, bore, decay, grow stout,

And finally in bed while dreaming

Would die in peace among his kids,

The whining skirts and healing prigs.

XL

Но что бы ни было, читатель,

Увы, любовник молодой,

Поэт, задумчивый мечтатель,

Убит приятельской рукой!

Есть место: влево от селенья

Где жил питомец вдохновенья,

Две сосны корнями срослись;

Под ними струйки извились

Ручья соседственной долины.

Там пахарь любит отдыхать,

И жницы в волны погружать

Приходят звонкие кувшины;

Там у ручья в тени густой

Поставлен памятник простой.

No matter what could be, my reader,

Alas, but the young paramour,

Romantic pal and pensive dreamer

Is killed by friendly hand, for sure!

There is a place nearby to mansion,

Where dwelled the kid of inspiration:

Two pines by roots together merge,

A brook meandering there flows

Emerging from a nearby valley.

It is a place for ploughmen’s rest,

Where reapers use to play and jest

And dip the jugs, where pipe is playing.

There, at the brook in shade of limes

Today a simple gravestone lies.

XLI

Под ним (как начинает капать

Весенний дождь на злак полей)

Пастух, плетя свой пестрый лапоть,

Поет про волжских рыбарей;

И горожанка молодая,

В деревне лето провождая,

Когда стремглав верхом она

Несется по полям одна,

Коня пред ним остановляет,

Ремянный повод натянув,

И, флер от шляпы отвернув,

Глазами беглыми читает

Простую надпись — и слеза

Туманит нежные глаза.

Just here (when on the shoots of fields

Begins to drip refreshing rain),

A shepherd weaving bast shoe sings

A song of Volga’s fishermen.

And a young lady – city dweller,

Who to the country likes to travel,

When rides headlong in fields alone

Uses to stop at the gravestone.

She stops the horse by the reins drawing.

There is inscription on the stone,

It is what she is looking on.

Her reading fluent eyes are fogging.

She’s reading epitaph, at that

Her tender eyes are getting wet.

XLII

И шагом едет в чистом поле,

В мечтанья погрузясь, она;

Душа в ней долго поневоле

Судьбою Ленского полна;

И мыслит: «что-то с Ольгой стало?

В ней сердце долго ли страдало,

Иль скоро слез прошла пора?

И где теперь ее сестра?

И где ж беглец людей и света,

Красавиц модных модный враг,

Где этот пасмурный чудак,

Убийца юного поэта?»

Со временем отчет я вам

Подробно обо всем отдам,

Being immersed into the dreaming

She slowly rides by open fields.

The Lensky’s fate against the willing

For long disturbs her thoughts and feels.

She thinks: “What is now Olga doing?

And wasn’t she by this trouble ruined

Or didn’t grieve much and stopped to pine?

And where’s her sister passing time?

And where is this ambiguous figure,

The trendy foe of trendy belles,

And where today this glum crank stays,

The killer of the youthful singer?”

Sometimes I’ll finish my true tale

And then report you in detail,

XLIII

Но не теперь. Хоть я сердечно

Люблю героя моего,

Хоть возвращусь к нему конечно,

Но мне теперь не до него.

Лета к суровой прозе клонят,

Лета шалунью рифму гонят,

И я — со вздохом признаюсь —

За ней ленивей волочусь.

Перу старинной нет охоты

Марать летучие листы;

Другие, хладные мечты,

Другие, строгие заботы

И в шуме света, и в тиши

Тревожат сон моей души.

But not today, though, I sincerely

Do love the hero of my tale,

And shall return to him, believe me,

But now not that disturbs my brain.

The years to severe prose incline,

The years the playful rhyme decline,

And I (confessing with a sigh)

Follow my muse with less excite.

My pen has no more inclination

To stain the flighty paper leaves,

The other, cold prosaic dreams,

The other stern considerations

In the high life’s stir and in calm

Disturb a dream of my soul now.

XLIV

Познал я глас иных желаний,

Познал я новую печаль;

Для первых нет мне упований,

А старой мне печали жаль.

Мечты, мечты! где ваша сладость?

Где, вечная к ней рифма, младость?

Ужель и вправду наконец

Увял, увял ее венец?

Ужель и впрямь и в самом деле

Без элегических затей

Весна моих промчалась дней

(Что я шутя твердил доселе)?

И ей ужель возврата нет?

Ужель мне скоро тридцать лет?

I’ve learned the voice of new desires,

And the new sorrow learned for real,

But for the former — hope expires,

The olden sorrow stirs me still.

Where is the pleasure of my dreams,

Which should be rhymed with youth extremes?

I won’t believe, but is at last

The wreath of youth has drooped, alas?

I won’t believe, but is it real,

Without elegiac plays,

That spring of my galloping days

(What I for fun used to reveal)

Will never come again, has gone,

My thirtieth birthday coming on!

XLV

Так, полдень мой настал, и нужно

Мне в том сознаться, вижу я.

Но так и быть: простимся дружно,

О юность легкая моя!

Благодарю за наслажденья,

За грусть, за милые мученья,

За шум, за бури, за пиры,

За все, за все твои дары;

Благодарю тебя. Тобою,

Среди тревог и в тишине,

Я насладился… и вполне;

Довольно! С ясною душою

Пускаюсь ныне в новый путь

От жизни прошлой отдохнуть.

Thus, my midday has come and I

Cannot deny it: yes, it has.

But that’s all right, I say good by

To my light-headed youthful days!

Thank you for pleasure and enjoyments,

For melancholy, lovely torments,

For stir, for tempests and for feasts,

For all, for all your pleasant gifts!

And I am thankful for enjoying

You, both, in disquiet and in quiet;

I have enjoyed, and that’s all right;

Enough! I am my soul employing

In search for other novel way,

To take a rest of former stay.

XLVI

Дай оглянусь. Простите ж, сени,

Где дни мои текли в глуши,

Исполнены страстей и лени

И снов задумчивой души.

А ты, младое вдохновенье,

Волнуй мое воображенье,

Дремоту сердца оживляй,

В мой угол чаще прилетай,

Не дай остыть душе поэта,

Ожесточиться, очерстветь

И наконец окаменеть

В мертвящем упоенье света,

В сем омуте, где с вами я

Купаюсь, милые друзья!

Let me glance back. Farewell to places,

The thickets, where my days did flow,

Suffused with laziness and passions,

With dreams of my reflective soul.

But you, the youthful inspiration,

Remain and stir imagination,

The drowsy heart reanimate,

My lonely nook, please, animate,

Don’t let the poet’s soul to still,

To become hardened and to wane

And finally to live in vain

In high society’s fatal thrill.

This is a pool, my friends, where I

With you take bath and feel so fine!

Chapter VII

I

Гонимы вешними лучами,

С окрестных гор уже снега

Сбежали мутными ручьями

На потопленные луга.

Улыбкой ясною природа

Сквозь сон встречает утро года;

Синея блещут небеса.

Еще прозрачные, леса

Как будто пухом зеленеют.

Пчела за данью полевой

Летит из кельи восковой.

Долины сохнут и пестреют;

Стада шумят, и соловей

Уж пел в безмолвии ночей.

The snow has left the local highlands

And pepped up by the vernal beams

Has run onto the drowned flood lands

By cheery muddy water streams.

The nature with a smile arousing

Through dream is greeting the year dawning;

The shining sky is blue and clear,

The still bare forests start to green

Like by a down covered lightly.

A bee from waxen cell of hive

For tribute to the fields starts fly.

The valleys dry and blush up brightly.

The flocks make noise, a nightingale

At night starts singing in the dale.

II

Как грустно мне твое явленье,

Весна, весна! пора любви!

Какое томное волненье

В моей душе, в моей крови!

С каким тяжелым умиленьем

Я наслаждаюсь дуновеньем

В лицо мне веющей весны

На лоне сельской тишины!

Или мне чуждо наслажденье,

И всё, что радует, живит,

Всё, что ликует и блестит,

Наводит скуку и томленье

На душу мертвую давно,

И всё ей кажется темно?

How doleful looks to me appearing

Of sacred spring, the time for love!

And what a languishing blessed stirring

It rouses in my soul and blood!

What a sweet heartache I am feeling!

Spring resurrection causes thrilling

When it is blowing on my face

In solitude of rural space!

Is this delight to me uncommon,

And all what gladdens and gives light,

What looks excited and shines bright

Produces languishing and boredom?

And can it be that my soul died,

And spring doesn’t please it, doesn’t excite?

III

Или, не радуясь возврату

Погибших осенью листов,

Мы помним горькую утрату,

Внимая новый шум лесов;

Или с природой оживленной

Сближаем думою смущенной

Мы увяданье наших лет,

Которым возрожденья нет?

Быть может, в мысли к нам приходит

Средь поэтического сна

Иная, старая весна

И в трепет сердце нам приводит

Мечтой о дальней стороне,

О чудной ночи, о луне…

Am I not glad to resurrection

Of perished in the autumn leaves

And can remain in sad distraction,

When hearing how a forest breathes?

Or with the nature animation

We do associate frustration

Caused by the years, which passed away

And never will be back again?

Or, maybe, in the mind dreaming,

In midst of the poetic drowse,

Another former spring arouse,

And it produces my heart thrilling

By vision of a nice far place,

The magic night and Luna’s face…

IV

Вот время: добрые ленивцы,

Эпикурейцы-мудрецы,

Вы, равнодушные счастливцы,

Вы, школы Левшина птенцы,

Вы, деревенские Приамы,

И вы, чувствительные дамы,

Весна в деревню вас зовет,

Пора тепла, цветов, работ,

Пора гуляний вдохновенных

И соблазнительных ночей.

В поля, друзья! скорей, скорей,

В каретах, тяжко нагруженных,

На долгих или на почтовых

Тянитесь из застав градских.

It’s time for you, the idle creatures,

The epicurean-sage men,

Who by indifference are featured,

You, Levshin’s* school of being fans,

And you, the countryside Priams,

And sentimental city dames,

The spring attracts to rural sites,

It’s time of warmth, of works, of sighs,

The time of joyful tempting revels,

Of the seductive springtime nights,

Souls’ inspirations and delights.

Ahead, ahead, arrange the travels

By long drive carriage or post-chaise,

Do drag away from city’s gates.

V

И вы, читатель благосклонный,

В своей коляске выписной

Оставьте град неугомонный,

Где веселились вы зимой;

С моею музой своенравной

Пойдемте слушать шум дубравный

Над безыменною рекой

В деревне, где Евгений мой,

Отшельник праздный и унылый,

Еще недавно жил зимой

В соседстве Тани молодой,

Моей мечтательницы милой;

Но где его теперь уж нет…

Где грустный он оставил след.

And you, my favorable reader,

Please leave the city’s restless site,

Where you spent time in winter season,

And hire a carriage for a drive.

You will be followed by my Muse

And will be by a grove amused

In the estate above a river,

In a nice nook, where my tale’s hero,

Like a sad hermit spent his time,

Where in an estate nearby

Tatiana lived – a naïve dreamer.

Eugene now does not dwell there, yet…

The grievous traces he has left.

VI

Меж гор, лежащих полукругом,

Пойдем туда, где ручеек

Виясь бежит зеленым лугом

К реке сквозь липовый лесок.

Там соловей, весны любовник,

Всю ночь поет; цветет шиповник,

И слышен говор ключевой, —

Там виден камень гробовой

В тени двух сосен устарелых.

Пришельцу надпись говорит:

«Владимир Ленской здесь лежит,

Погибший рано смертью смелых,

В такой-то год, таких-то лет.

Покойся, юноша-поэт!»

Along a path in the groves’ shadow

Let us proceed to a small brook,

Which twists and runs on a green meadow

And makes a turn at a nice nook.

It is a place, where nightingale

Sings songs of love in a calm dale.

There you can hear the brook’s sweet tone

And see a lonely sad gravestone,

Which’s covered by the old pines’ shadow.

A stranger reads inscription there:

“Vladimir Lensky rests in here,

A youthful poet and bold fellow

(The date reminds when he’d gone)

Please, stay in piece under the stone!”

VII

На ветви сосны преклоненной,

Бывало, ранний ветерок

Над этой урною смиренной

Качал таинственный венок.

Бывало, в поздние досуги

Сюда ходили две подруги.

И на могиле при луне,

Обнявшись, плакали оне.

Но ныне… памятник унылый

Забыт. К нему привычный след

Заглох. Венка на ветви нет;

Один, под ним, седой и хилый

Пастух по-прежнему поет

И обувь бедную плетет.

It happened that an early breeze

Swung a strange wreath above the urn;

It was hanged up on a pine tree

By caring hands of an unknown.

It happened in the late time evenings

Two maidens here were moved by feelings.

And at the grave in the moonlight

They sat embraced and sadly cried.

But nowadays, the sad gravestone

Is not more cared, the former path

Is close to lifeless, there’s no wreath;

Just the same shepherd sings a song.

He weaves a bast shoe; sick and frail,

He stays alone, his hair is gray.

VIII. IX. X

Мой бедный Ленской! изнывая,

Не долго плакала она.

Увы! невеста молодая

Своей печали неверна.

Другой увлек ее вниманье,

Другой успел ее страданье

Любовной лестью усыпить,

Улан умел ее пленить,

Улан любим ее душою…

И вот уж с ним пред алтарем

Она стыдливо под венцом

Стоит с поникшей головою,

С огнем в потупленных очах,

С улыбкой легкой на устах.

Oh, Vladimir! Not for long time

She bemoaned over you, alas!

The woe had passed, she stopped to pine

And did not die of grief at last.

The other drove her off distraction,

The other gained her heart’s affection,

By amour flatter conquered her;

An uhlan captured Olga’s soul.

An uhlan lulled her and quite shortly

He led her to the altar’s throne.

She shyly stands under a crown,

Her head is bowed, the eyes blink courtly,

The lips are adorned with a smile;

She feels quite happy, she is fine.

XI

Мой бедный Ленской! за могилой

В пределах вечности глухой

Смутился ли, певец унылый,

Измены вестью роковой,

Или над Летой усыпленный

Поэт, бесчувствием блаженный,

Уж не смущается ничем,

И мир ему закрыт и нем?..

Так! равнодушное забвенье

За гробом ожидает нас.

Врагов, друзей, любовниц глас

Вдруг молкнет. Про одно именье

Наследников сердитый хор

Заводит непристойный спор.

Oh, Vladimir! In the beyond,

In deaf eternity remote

Did you emit a doleful moan

By this unfaithfulness been shocked?

Or being sank into oblivion

The poet sleeps and has no feeling,

And nothing can affect his sleep,

He sleeps in peace, he’s always meek.

Thus, people sink into oblivion

Just stepping over grave’s threshold.

The friends’ and enemies’ escort

Deceases suddenly, the minion

Is still of interest to those,

Who fight for heirloom, spite and curse.

XII

И скоро звонкий голос Оли

В семействе Лариных умолк.

Улан, своей невольник доли,

Был должен с нею ехать в полк.

Слезами горько обливаясь,

Старушка, с дочерью прощаясь,

Казалось, чуть жива была,

Но Таня плакать не могла;

Лишь смертной бледностью покрылось

Ее печальное лицо.

Когда все вышли на крыльцо,

И всё, прощаясь, суетилось

Вокруг кареты молодых,

Татьяна проводила их.

And shortly ringing voice of Olga

Fell silent in the Larins’ home.

The uhlan got an urgent order

And with the wife he had to go.

The mother suffered separation

And being close to hard frustration

Bitterly cried and could not stop.

But Tanya weep and cry could not,

A cloud of a deadly pallor

Had covered her uncheerful face,

When she was at the lobby stairs,

And people hustled in the parlor.

She came to the departing cab

And seeing them looked very sad.

XIII

И долго, будто сквозь тумана,

Она глядела им вослед…

И вот одна, одна Татьяна!

Увы! подруга стольких лет,

Ее голубка молодая,

Ее наперсница родная,

Судьбою вдаль занесена,

С ней навсегда разлучена.

Как тень она без цели бродит,

То смотрит в опустелый сад…

Нигде, ни в чем ей нет отрад,

И облегченья не находит

Она подавленным слезам —

И сердце рвется пополам.

For long, like through a misty cloud

She followed them by doleful gaze…

She is alone, no one around!

Alas! The friend for many days,

Her darling frisky young companion,

Her confidant and native fellow

By fate is taken far away,

And now they’ll separately stay.

She looks at the deserted garden

And strolls without purpose, sad…

No one can comfort her in that.

Misfortune came all of a sudden.

She cannot get relief and, thus,

Her heart is tearing into parts.

XIV

И в одиночестве жестоком

Сильнее страсть ее горит,

И об Онегине далеком

Ей сердце громче говорит.

Она его не будет видеть;

Она должна в нем ненавидеть

Убийцу брата своего;

Поэт погиб… но уж его

Никто не помнит, уж другому

Его невеста отдалась.

Поэта память пронеслась

Как дым по небу голубому,

О нем два сердца, может быть,

Еще грустят… На что грустить?

The solitude is so severe,

The passion flares and burns and pains,

The heart beats faster in a fever

And with Onegin still remains.

She will not see him never-ever,

She must detest him being clever

As brother’s killer, that is why

She mustn’t miss him; but, same time…

The poet now is dead, his bride

Belongs to other one and no one

Still thinks of him. The page’s turned over,

The poet’s spirit has expired.

Two hearts, maybe, till recent day

Still feel deep sorrow… But should they?

XV

Был вечер. Небо меркло. Воды

Струились тихо. Жук жужжал.

Уж расходились хороводы;

Уж за рекой, дымясь, пылал

Огонь рыбачий. В поле чистом,

Луны при свете серебристом

В свои мечты погружена,

Татьяна долго шла одна.

Шла, шла. И вдруг перед собою

С холма господский видит дом,

Селенье, рощу под холмом

И сад над светлою рекою.

Она глядит — и сердце в ней

Забилось чаще и сильней.

It’s getting dark. The sky stopped shining.

A beetle buzzed. A brook streamed quiet.

The round dances were expiring.

The fishers kindled smoking fire.

The wind calmed down in the field.

The pallid moon in sky appeared.

We see Tatiana on the road,

In dreams immersed, she walked for long.

She walked and walked, all of a sudden

She saw a mansion from a knoll,

A hamlet, grove and after all

Spread by the river uncared garden.

She looked at it, the unknown place

Stirred up her soul, her heart beat fast.

XVI

Ее сомнения смущают:

«Пойду ль вперед, пойду ль назад?..

Его здесь нет. Меня не знают…

Взгляну на дом, на этот сад».

И вот с холма Татьяна сходит,

Едва дыша; кругом обводит

Недоуменья полный взор…

И входит на пустынный двор.

К ней, лая, кинулись собаки.

На крик испуганный ея

Ребят дворовая семья

Сбежалась шумно. Не без драки

Мальчишки разогнали псов,

Взяв барышню под свой покров.

She’s in confusion: “Shall I see

His home and garden, or shall not.

He is not here, no one knows me

In the estate, and why should not?”

And being stirred by languish feeling

She looks around holding breathing,

And then with puzzle in her gaze

She enters the abandoned place.

The dogs attacked her barking loud.

She was afraid, and to her cry

The houseboys at once arrived.

They scuffled with the dogs and thundered,

And fighting pushed the dogs away,

And of the damsel took best care.

XVII

«Увидеть барский дом нельзя ли?» —

Спросила Таня. Поскорей

К Анисье дети побежали

У ней ключи взять от сеней;

Анисья тотчас к ней явилась,

И дверь пред ними отворилась,

И Таня входит в дом пустой,

Где жил недавно наш герой.

Она глядит: забытый в зале

Кий на бильярде отдыхал,

На смятом канапе лежал

Манежный хлыстик. Таня дале;

Старушка ей: «а вот камин;

Здесь барин сиживал один.

“Can you show me the landlord’s mansion?” –

Tatiana asked; the helpful boys

Ran to Anisiya with intention

To take the keys from entrance doors.

Anisiya instantly appears,

And opens entrance doors with keys.

Tatiana enters empty home,

Where my tale’s hero dwelled alone.

She looks around, in a parlor

A cue is resting on a pool,

A lash for riding on a stool

Being forgotten lonely lying.

Babushka says: ”Here’s a fireside,

Where master used to sit in quiet.

XVIII

Здесь с ним обедывал зимою

Покойный Ленский, наш сосед.

Сюда пожалуйте, за мною.

Вот это барский кабинет;

Здесь почивал он, кофей кушал,

Приказчика доклады слушал

И книжку поутру читал…

И старый барин здесь живал;

Со мной, бывало, в воскресенье,

Здесь под окном, надев очки,

Играть изволил в дурачки.

Дай бог душе его спасенье,

А косточкам его покой

В могиле, в мать-земле сырой!»

In winter time, here, he shared table

With deceased Lensky – neighbor lord.

Please, follow me, give me a favor,

That is the master’s room and board,

Here, he ate coffee and reposed,

And listened to bailiff’s reports,

And in the morning read a book;

It was, as well, the old lord’s nook.

Sometimes on Sundays, wearing glasses,

Here, at the window on this stool,

He played with me the card game Fool.”

And she her former master blesses:

“God, let his bones to rest in peace,

And grant his soul salvation, please!”

XIX

Татьяна взором умиленным

Вокруг себя на всё глядит,

И всё ей кажется бесценным,

Всё душу томную живит

Полу-мучительной отрадой:

И стол с померкшею лампадой,

И груда книг, и под окном

Кровать, покрытая ковром,

И вид в окно сквозь сумрак лунный,

И этот бледный полусвет,

И лорда Байрона портрет,

И столбик с куклою чугунной

Под шляпой с пасмурным челом,

С руками, сжатыми крестом.

Tatiana views all that with pleasure,

Her soul is moved, her eyes get wet;

Abandoned house looks like treasure,

It stirs her heart, she’s pleased by that.

She’s watching in a sweet distress

A darkened lamp, a desk for chess,

A heap of books, a lonely bed,

And over it a Scottish plaid;

The moon’s twilight is in the window

And obscured neighborhood landscape,

Lord Byron’s portrait hanging straight,

And on the right a puzzling figure —

An idol with the clinched crossed hands

With covered by hat dull brow stands.

XX

Татьяна долго в келье модной

Как очарована стоит.

Но поздно. Ветер встал холодный.

Темно в долине. Роща спит

Над отуманенной рекою;

Луна сокрылась за горою,

И пилигримке молодой

Пора, давно пора домой.

И Таня, скрыв свое волненье,

Не без того, чтоб не вздохнуть,

Пускается в обратный путь.

Но прежде просит позволенья

Пустынный замок навещать,

Чтоб книжки здесь одной читать.

Tatiana charmed and fascinated

Stays in the stylish cell for long.

But it is late, the light has faded,

The wind starts blowing, it gets cold.

A grove above the river sleeps

The moon beyond the hill has ceased,

The night is falling, time to go,

The pilgrim should now leave back home.

And Tanya hiding agitation,

Yet, not without heave a sigh

Starts her way back in the moonlight.

But before gets an invitation

To visit this deserted dome,

To read here books and stay alone.

XXI

Татьяна с ключницей простилась

За воротами. Через день

Уж утром рано вновь явилась

Она в оставленную сень,

И в молчаливом кабинете,

Забыв на время всё на свете,

Осталась наконец одна,

И долго плакала она.

Потом за книги принялася.

Сперва ей было не до них,

Но показался выбор их

Ей странен. Чтенью предалася

Татьяна жадною душой;

И ей открылся мир иной.

Thus, after farewell to the woman

Tatiana shortly left for home.

But in the next day’s early morning

She was again in the same dome,

And in the lonely silent study

Forgot of all the other worries.

And when at last she was alone,

She could not stand and wept for long.

Then, to the books she paid attention,

She did not notice them before,

And their selection puzzled her,

It was unusual strange collection.

And reading them, a word by word,

She had discovered a new world.

XXII

Хотя мы знаем, что Евгений

Издавна чтенье разлюбил,

Однако ж несколько творений

Он из опалы исключил:

Певца Гяура и Жуана,

Да с ним еще два-три романа,

В которых отразился век,

И современный человек

Изображен довольно верно

С его безнравственной душой,

Себялюбивой и сухой,

Мечтанью преданной безмерно,

С его озлобленным умом,

Кипящим в действии пустом.

Onegin did not like much reading,

As we have mentioned at right place,

Yet, there were several proceedings,

Which he excluded from disgrace:

Gyaur’s and Juan’s composer, first,

Plus two-three other novels, most

Depicting modern world and style,

And how a human can survive,

To whom himself makes only treasure,

Who is immoral, selfish, cold,

Who is a dreamer in this world

And loves himself beyond all measure.

Whose spiteful mind is restless,

It always boils, but is useless.

XXIII

Хранили многие страницы

Отметку резкую ногтей;

Глаза внимательной девицы

Устремлены на них живей.

Татьяна видит с трепетаньем,

Какою мыслью, замечаньем

Бывал Онегин поражен,

В чем молча соглашался он.

На их полях она встречает

Черты его карандаша.

Везде Онегина душа

Себя невольно выражает

То кратким словом, то крестом,

То вопросительным крючком.

On many read by Tanya pages

There are sharp traces of the nails,

At these the intent damsel gazes,

Just that her mind instigates.

Tatiana is in trepidation,

The signs and marks cause rumination:

What caused him wondering and what

He used to highlight and denote?

And she examines with attention

By pencil scribbled words and signs.

All that his image purifies

And shows his real soul’s affection.

The short comments and marks reveal

Onegin’s mind and his feel.

XXIV

И начинает понемногу

Моя Татьяна понимать

Теперь яснее — слава богу —

Того, по ком она вздыхать

Осуждена судьбою властной:

Чудак печальный и опасный,

Созданье ада иль небес,

Сей ангел, сей надменный бес,

Что ж он? Ужели подражанье,

Ничтожный призрак, иль еще

Москвич в Гарольдовом плаще,

Чужих причуд истолкованье,

Слов модных полный лексикон?..

Уж не пародия ли он?

And my Tatiana, little by little,

Starts to perceive, thanks God for that,

The man, whom she adores so fatal,

For whom she pines, who makes her sad,

Who is destined to her by fortune:

Is he just odd and harmful person,

A Heaven’s creature, from the Hell

An evil fellow or good man?

And what is he? Is he just fiction,

A worthless phantom with pretense,

A Muscovite, who Harold feigns,

A foreign oddity affliction,

A fancy sayings’ lexicon,

Just parody and nothing more?

XXV

Ужель загадку разрешила?

Ужели слово найдено?

Часы бегут; она забыла,

Что дома ждут ее давно,

Где собралися два соседа

И где об ней идет беседа.

— Как быть? Татьяна не дитя, —

Старушка молвила кряхтя. —

Ведь Олинька ее моложе.

Пристроить девушку, ей-ей,

Пора; а что мне делать с ней?

Всем наотрез одно и то же:

Нейду. И всё грустит она

Да бродит по лесам одна. —

Has she interpreted this riddle?

Has she discovered the true word?

The clock is running, time for leaving,

She should depart from Eugene’s world.

She is returning home by walking,

Where she’s a subject of a talking.

— What shall I do with my Tatiana? —

With groan said the senile mother. —

How can I settle this tough matter?

It’s time to match the elder one,

What can I do, when everyone,

Who made proposal, was rejected:

Point-blank refuse. She always greaves,

And roams alone in woods in fields. —

XXVI

«Не влюблена ль она?» — В кого же?

Буянов сватался: отказ.

Ивану Петушкову — тоже.

Гусар Пыхтин гостил у нас;

Уж как он Танею прельщался,

Как мелким бесом рассыпался!

Я думала: пойдет авось;

Куда! и снова дело врозь. —

«Что ж, матушка? за чем же стало?

В Москву, на ярманку невест!

Там, слышно, много праздных мест».

— Ох, мой отец! доходу мало. —

«Довольно для одной зимы,

Не то уж дам я хоть взаймы».

“Isn’t she in love?” – Who can it be?

Ruffianov wooed – reject, alas.

Then, Roosteroff – the same, you see.

Hussar Pykhtin had stayed at us;

How nice he was, how hardly trying,

How courteous and gratifying!

I guessed, perhaps, he’d make a deal.

Alas, again, and all stays still. —

“Good gracious, ma’am! I know way out —

To Moscow, to the fair of brides!

There is a lot of pleasant sites”.

— Oh, my old man, I am in doubt. —

“If you are in a shortage, then,

I can lend money to you, ma’am”.

XXVII

Старушка очень полюбила

Совет разумный и благой;

Сочлась — и тут же положила

В Москву отправиться зимой.

И Таня слышит новость эту.

На суд взыскательному свету

Представить ясные черты

Провинцияльной простоты,

И запоздалые наряды,

И запоздалый склад речей;

Московских франтов и цирцей

Привлечь насмешливые взгляды!..

О страх! нет, лучше и верней

В глуши лесов остаться ей.

The old ma’am wisdom demonstrating

Approves this rational advice,

And after resource estimating,

The Moscow trip to winter times.

Tatiana hearing this idea

Feels quite a reasonable fear:

It’s always causes great anxiety

To demonstrate to high society,

To all these Circes and spoiled men,

The innocence of rural places,

The delayed speeches and same dresses,

And to provoke derisions then!

It’s fearful! To avoid the thrill

To stay in backwoods looks more real.

XXVIII

Вставая с первыми лучами,

Теперь в поля она спешит

И, умиленными очами

Их озирая, говорит:

«Простите, милые долины,

И вы, знакомых гор вершины,

И вы, знакомые леса;

Прости, небесная краса,

Прости, веселая природа;

Меняю милый, тихий свет

На шум блистательных сует…

Прости ж и ты, моя свобода!

Куда, зачем стремлюся я?

Что мне сулит судьба моя?»

She gets up with a morning rise

And hurries to the groves and fields,

And by affected tender eyes

Glances around and, then, speaks:

“Farewell to you, the lovely dales

And woody knolls of native place,

And you, the forests I do love,

And beauty of the sky above,

Farewell to you the joyful nature,

I’m changing your enchanting light

To high life’s noise and vain delight.

Good bye my freedom, coming future

Is vague and obscure; where, what for

I have to go, who can it know?”

XXIX

Ее прогулки длятся доле.

Теперь то холмик, то ручей

Остановляют поневоле

Татьяну прелестью своей.

Она, как с давними друзьями,

С своими рощами, лугами

Еще беседовать спешит.

Но лето быстрое летит.

Настала осень золотая.

Природа трепетна, бледна,

Как жертва, пышно убрана…

Вот север, тучи нагоняя,

Дохнул, завыл — и вот сама

Идет волшебница зима.

Her summer walks are getting longer.

Sometimes, a knoll or a small brook

Amazes Tania like a wonder,

She stops for long and holds her look.

And with the groves and lovely vales

Like with her best and beloved friends

She hurries to communicate.

But summer comes to very late.

The golden autumn is arising.

The nature turns to pale and sad

Like offering prepared for death…

The northern wind the clouds driving;

It breathed and howled and here it is,

The magic winter makes us pleased.

XXX

Пришла, рассыпалась; клоками

Повисла на суках дубов;

Легла волнистыми коврами

Среди полей, вокруг холмов;

Брега с недвижною рекою

Сравняла пухлой пеленою;

Блеснул мороз. И рады мы

Проказам матушки зимы.

Не радо ей лишь сердце Тани.

Нейдет она зиму встречать,

Морозной пылью подышать

И первым снегом с кровли бани

Умыть лицо, плеча и грудь:

Татьяне страшен зимний путь.

It’s come and scattered, with white bunches

Has decorated knots of trees,

Has hanged on naked bushes’ branches,

By wavy carpets covered fields.

The river banks and river bed

Are leveled with a fluffy plaid.

The frost did sparkle. It is fine,

We greet the pranks of wintertime.

Just Tanya’s heart is in a worry:

She does not greet the winter more,

Doesn’t breathe the frost air as before,

Doesn’t use first snow from roof of banya

For washing shoulders, breast and face:

She hates to leave the native place.

XXXI

Отъезда день давно просрочен,

Проходит и последний срок.

Осмотрен, вновь обит, упрочен

Забвенью брошенный возок.

Обоз обычный, три кибитки

Везут домашние пожитки,

Кастрюльки, стулья, сундуки,

Варенье в банках, тюфяки,

Перины, клетки с петухами,

Горшки, тазы et cetera,

Ну, много всякого добра.

И вот в избе между слугами

Поднялся шум, прощальный плач:

Ведут на двор осьмнадцать кляч,

The term of leave for long expired,

The last departure day is close.

An old abandoned sleigh required,

Examined, fixed and cleaned from doze.

The string is usual: hooded carts

Drive tightly packaged bags and trunks

Full of the pans, and jugs, and chairs,

The mattresses, preserves in cans,

The feather beds, cocks in the cages,

The basins, pots, and all that stuff,

Which you will never have enough.

And finally they’ve packed the sledges

And bring eighteen old jades at last.

The maids start weeping, people fuss.

XXXII

В возок боярский их впрягают,

Готовят завтрак повара,

Горой кибитки нагружают,

Бранятся бабы, кучера.

На кляче тощей и косматой

Сидит форейтор бородатый,

Сбежалась челядь у ворот

Прощаться с барами. И вот

Уселись, и возок почтенный,

Скользя, ползет за ворота.

«Простите, мирные места!

Прости, приют уединенный!

Увижу ль вас?..» И слез ручей

У Тани льется из очей.

They harness to the sleigh the horses.

The breakfast is already cooked.

The stuff is hilled, babushka crosses,

The peasants at the masters look.

An old postilion with a beard

Sits on a scraggy shaggy weed.

The servants gather at the doors

To say good by to their landlords.

They took a seat, the honored carriage

Is creeping sliding off the gate.

“Farewell to peaceable landscape!

Farewell to solitary refuge!

Should I see you again sometimes?..”

The tears do stream from Tanya’s eyes.

XXXIII

Когда благому просвещенью

Отдвинем более границ,

Со временем (по расчисленью

Философических таблиц,

Лет чрез пятьсот) дороги верно

У нас изменятся безмерно:

Шоссе Россию здесь и тут,

Соединив, пересекут.

Мосты чугунные чрез воды

Шагнут широкою дугой,

Раздвинем горы, под водой

Пророем дерзостные своды,

И заведет крещеный мир

На каждой станции трактир.

When the good willing education

Will be extended, thanks to that

With lapse of time (and calculation

Shows that this forecast is correct,

Five hundred years since now), maybe,

The roads in Russia, probably,

Will change completely and, in fact,

The endless country intersect.

Above the waters iron bridges

Will step erecting wide and high.

We’ll move the mountains and tie

The river beds and high top ridges.

The Christen world will then obtain

The inns for people entertain.

XXXIV

Теперь у нас дороги плохи,

Мосты забытые гниют,

На станциях клопы да блохи

Заснуть минуты не дают;

Трактиров нет. В избе холодной

Высокопарный, но голодный

Для виду прейскурант висит

И тщетный дразнит аппетит,

Меж тем, как сельские циклопы

Перед медлительным огнем

Российским лечат молотком

Изделье легкое Европы,

Благословляя колеи

И рвы отеческой земли.

The roads are awful nowadays,

Neglected bridges are too bad,

Bed bugs and fleas at the road stays

Do not let travelers to nap;

There are no inns and catalogues

On walls of huts made of the logs

For nothing tease your appetite,

You can’t avoid a hungry night.

The countryside’s Cyclops, at that,

In front of slowly burning fires

By Russian hammers treat the tires

Of the neat items Europe made.

They bless the ruts of native land

And ditches of the Russian brand.

XXXV

За то зимы порой холодной

Езда приятна и легка.

Как стих без мысли в песне модной

Дорога зимняя гладка.

Автомедоны наши бойки,

Неутомимы наши тройки,

И версты, теша праздный взор,

В глазах мелькают как забор.

К несчастью, Ларина тащилась,

Боясь прогонов дорогих,

Не на почтовых, на своих,

И наша дева насладилась

Дорожной скукою вполне:

Семь суток ехали оне.

But in the frosty winter time

A drive is effortless and easy.

The roads are flat like is a rhyme

Of senseless song, just little breezy.

Native automedons are perky,

The troika tireless, no jerky,

The milestones switch just one by one

That looks like fence while speedy run.

But Larina was dragging slowly,

To pay for post-chaise she didn’t want,

To use her private string preferred.

My heroine felt sick and lonely.

Thus, they reached Moscow seventh day,

And she was boring all the way.

XXXVI

Но вот уж близко. Перед ними

Уж белокаменной Москвы,

Как жар, крестами золотыми

Горят старинные главы.

Ах, братцы! как я был доволен,

Когда церквей и колоколен

Садов, чертогов полукруг

Открылся предо мною вдруг!

Как часто в горестной разлуке,

В моей блуждающей судьбе,

Москва, я думал о тебе!

Москва… как много в этом звуке

Для сердца русского слилось!

Как много в нем отозвалось!

Yes, they are close to destination,

The golden crosses shine on domes.

The heart is stirred in exaltation,

Here is the city of white-stones.

How pleased was I to see it, brothers,

When semicircles of the gardens,

The belfries, churches, booths and mansions

Appeared in front of me like phantoms!

How often in sad separation,

When I was staying far apart,

Oh, Moscow, you disturbed my heart!

Oh, Moscow, what a great affection

You really rouse in Russian soul!

How many feelings you do call!

XXXVII

Вот, окружен своей дубравой,

Петровский замок. Мрачно он

Недавнею гордится славой.

Напрасно ждал Наполеон,

Последним счастьем упоенный,

Москвы коленопреклоненной

С ключами старого Кремля:

Нет, не пошла Москва моя

К нему с повинной головою.

Не праздник, не приемный дар,

Она готовила пожар

Нетерпеливому герою.

Отселе, в думу погружен,

Глядел на грозный пламень он.

The Peter’s Castle with its oaks

Appears in front. It looks so solemn.

It’s proud of the Russian folks:

In vain some time ago Napoleon

By the last fame intoxicated,

Just here, the Kremlin’s key awaited

Expecting to receive bow low;

Yet, Moscow said to him just “No!”,

And did not bring to him confession.

The Moscow Fire he received

Instead of feast, instead of gift

For the perfidious aggression.

From here Napoleon lost in thoughts

Watched how the flame old Moscow bursts.

XXXVIII

Прощай, свидетель падшей славы,

Петровский замок. Ну! не стой,

Пошел! Уже столпы заставы

Белеют; вот уж по Тверской

Возок несется чрез ухабы.

Мелькают мимо бутки, бабы,

Мальчишки, лавки, фонари,

Дворцы, сады, монастыри,

Бухарцы, сани, огороды,

Купцы, лачужки, мужики,

Бульвары, башни, казаки,

Аптеки, магазины моды,

Балконы, львы на воротах

И стаи галок на крестах.

Good by, the faded glory’s witness,

The Peter’s Palace. Gee up, straight!

The posts show up white in a distance,

Now we are passing Tverskoy gate.

The sleigh speeds over the potholes,

Passes poor cabins, gardens, stores,

Street lampions, long skirts and boys,

Booths, peasants, sledges, city noise,

Huts, mansions, pharmacies, Cossacks,

Bukharians, boulevards and cloisters,

Cabmen with faces red like lobsters,

Side streets extending to the dark,

Lions on gates and on high domes

Flacks of jackdaws and grey-black crows.

XXXIX. XL

В сей утомительной прогулке

Проходит час-другой, и вот

У Харитонья в переулке

Возок пред домом у ворот

Остановился. К старой тетке,

Четвертый год больной в чахотке,

Они приехали теперь.

Им настежь отворяет дверь

В очках, в изорванном кафтане,

С чулком в руке, седой калмык.

Встречает их в гостиной крик

Княжны, простертой на диване.

Старушки с плачем обнялись,

И восклицанья полились.

This tiresome exhausting driving

Takes a full hour or more.

In a side street a stead is hiding,

Where at the courtyard’s entrance door

The sleigh now stops. They’ve come to stay

To the old aunt, who’s sick, but fair.

Three years she’s suffering consumption,

But still retains the sense and gumption.

In a torn caftan, wearing glasses,

Holding a sock, a gray Calmyk

Is meeting them. They hear a squeak

By stretched on sofa sick princess.

They start to hug, exchange the kisses

And tell how much each other misses.

XLI

— Княжна, mon ange! — «Pachette!» -Алина! —

«Кто б мог подумать? — Как давно!

Надолго ль? — Милая! Кузина!

Садись — как это мудрено!

Ей-богу, сцена из романа…»

— А это дочь моя, Татьяна. —

«Ах, Таня! подойди ко мне —

Как будто брежу я во сне…

Кузина, помнишь Грандисона?»

— Как, Грандисон?.. а, Грандисон!

Да, помню, помню. Где же он? —

«В Москве, живет у Симеона;

Меня в сочельник навестил;

Недавно сына он женил.

“Pachette!” — Alina, dear Princess! —

“Who could imagine? Oh, my Lord!

How many days and years have passed?

Sit down, darling, it’s so odd!

It looks like novel’s scene, you know …”

— Here is my elder, Tanya. –“Oh!

Tatiana, dear, come closer, please,

I think all that is in my dreams…

Do you remember Grandison?”

— What, Grandison? How great he was!

I can’t forget him, yes, of course! —

“He dwells not far, at Simeon;

This Eve he came to visit me.

His son just married.» – I can see… —

XLII

А тот… но после всё расскажем,

Не правда ль? Всей ее родне

Мы Таню завтра же покажем.

Жаль, разъезжать нет мочи мне;

Едва, едва таскаю ноги.

Но вы замучены с дороги;

Пойдемте вместе отдохнуть…

Ох, силы нет… устала грудь…

Мне тяжела теперь и радость,

Не только грусть… душа моя,

Уж никуда не годна я…

Под старость жизнь такая гадость…»

И тут, совсем утомлена,

В слезах раскашлялась она.

“And also, yes, … but let’s talk later.

Please, do not worry, in a day

Tatiana will be represented

To all her kin, though I should stay

At home, since barely drag my feet.

You are exhausted, let’s complete.

It’s time for all of us to rest.

I’m tired too. Oh, my poor chest!

Now even pleasure makes me tired,

Not only sadness… yes, my dear,

I am not good for any deal…

When you are old, life is so vile…”

She was entirely fatigued,

Began to cough and then to weep.

XLIII

Больной и ласки и веселье

Татьяну трогают; но ей

Не хорошо на новоселье,

Привыкшей к горнице своей.

Под занавескою шелковой

Не спится ей в постеле новой,

И ранний звон колоколов,

Предтеча утренних трудов,

Ее с постели подымает.

Садится Таня у окна.

Редеет сумрак; но она

Своих полей не различает:

Пред нею незнакомый двор,

Конюшня, кухня и забор.

Sick auntie’s cuddles and enjoyment

Affect Tatiana; yet, it’s quite

A problematic entertainment

Not in your room to spend a night.

And covered by the silky veils

In a new bed to sleep she fails,

A neighbor belfry’s early toll

(Forerunner of the morning toil)

Rises her up, calls to a window.

Tatiana looks at outdoor

The dusk thins out, but no more

She can see neither wood, nor meadow.

There’s unknown yard in front of her,

A stall, a fence and nothing more.

XLIV

И вот: по родственным обедам

Развозят Таню каждый день

Представить бабушкам и дедам

Ее рассеянную лень.

Родне, прибывшей издалеча,

Повсюду ласковая встреча,

И восклицанья, и хлеб-соль.

«Как Таня выросла! Давно ль

Я, кажется, тебя крестила?

А я так на руки брала!

А я так за уши драла!

А я так пряником кормила!»

И хором бабушки твердят:

«Как наши годы-то летят!»

And, thus, Tatiana everyday

Goes visit all her kindred’s dinners

To all her folks to demonstrate

Her absent-minded passiveness.

The relatives from far away

Are always welcomed with much care

By exclamations, bread and salt…

“You’ve grown up, Tanya! But, how odd!

I hold you on my hands, sometimes!

I used to feed you with the cakes!

I pulled your ears for childish pranks!

I retain how you were baptized!”

In chorus all the grannies say:

“How fast the years do fly away!”

XLV

Но в них не видно перемены;

Всё в них на старый образец:

У тетушки княжны Елены

Всё тот же тюлевый чепец;

Всё белится Лукерья Львовна,

Всё то же лжет Любовь Петровна,

Иван Петрович также глуп,

Семен Петрович также скуп,

У Пелагеи Николавны

Всё тот же друг мосьё Финмуш,

И тот же шпиц, и тот же муж;

А он, всё клуба член исправный,

Всё так же смирен, так же глух,

И так же ест и пьет за двух.

But you don’t see in them the changes,

They are old fashioned specimens.

Thus, aunty Helen’s hat with laces

Is just the same for many years.

Lukeria L’vovna whitens face,

Lyubov Petrovna compliments,

Ivan Petrovich – greedy man,

Semen Petrovich — fool, as well,

And Pelageya Pantelevna

Has same boyfriend Monsieur Lepage,

And the same spitz and the same spouse,

The latter is the same club’s member,

He’s same way meek and deaf same way,

As always eats and drinks all day.

XLVI

Их дочки Таню обнимают.

Младые грации Москвы

Сначала молча озирают

Татьяну с ног до головы;

Ее находят что-то странной,

Провинциальной и жеманной,

И что-то бледной и худой,

А впрочем, очень недурной;

Потом, покорствуя природе,

Дружатся с ней, к себе ведут,

Цалуют, нежно руки жмут,

Взбивают кудри ей по моде

И поверяют нараспев

Сердечны тайны, тайны дев,

Their daughters hug Tatiana fondly.

The Moscow youthful Graces, first,

Look at her silently and coldly,

Examine her from top to toes;

Besides they find that she’s weird,

Mincing, provincial, unclear,

And also skinny and too pale,

Though, still attractive and quite fair.

But then, obedient to the nature,

Make friends with her, invite to date,

Give kisses, touch the arms and prate,

Fluff up the curls and behave gracious,

Confide to her the private things,

The maidens’ secrets and the thinks

XLVII

Чужие и свои победы,

Надежды, шалости, мечты.

Текут невинные беседы

С прикрасой легкой клеветы.

Потом, в отплату лепетанья,

Ее сердечного признанья

Умильно требуют оне.

Но Таня, точно как во сне,

Их речи слышит без участья,

Не понимает ничего,

И тайну сердца своего,

Заветный клад и слез и счастья,

Хранит безмолвно между тем

И им не делится ни с кем.

Of their and other’s amour conquests,

Of hopes and pranks and pleasant dreams.

The naive talks and other nonsense

Pour on like rain and never cease.

Then, they require her confession

That should repay their declaration

And make the friendship sweet and meek.

But Tanya feels like in a sleep.

With no concern she hears their speeches,

Doesn’t understand, what do they chat,

Doesn’t want to share her secrets, yet,

And to expose to them the features

Of her beloved, and that is why

She’s keeping silent all the time.

XLVIII

Татьяна вслушаться желает

В беседы, в общий разговор;

Но всех в гостиной занимает

Такой бессвязный, пошлый вздор;

Всё в них так бледно равнодушно;

Они клевещут даже скучно;

В бесплодной сухости речей,

Расспросов, сплетен и вестей

Не вспыхнет мысли в целы сутки,

Хоть невзначай, хоть наобум;

Не улыбнется томный ум,

Не дрогнет сердце, хоть для шутки.

И даже глупости смешной

В тебе не встретишь, свет пустой.

Tatiana tries to analyze

The conversations and the talks;

They in the parlor exercise

Such rambling, banal dialogs.

The atmosphere is languid, pale,

Even the slander is the same.

And in the speeches’ uselessness,

News, gossips, questions and requests

You’ll never hear for a full day

A clear, sensible idea,

Which touches languid heart for real,

Neither by chance, nor other way.

Even a nonsense, which is droll,

You’ll never meet in this void world.

XLIX

Архивны юноши толпою

На Таню чопорно глядят

И про нее между собою

Неблагосклонно говорят.

Один какой-то шут печальный

Ее находит идеальной,

И, прислонившись у дверей,

Элегию готовит ей.

У скучной тетки Таню встретя,

К ней как-то Вяземский подсел

И душу ей занять успел.

И, близ него ее заметя,

Об ней, поправя свой парик,

Осведомляется старик.

The gilded youth by a thick crowd

Casts at Tatiana a stiff gaze,

Talk over her between each other

Showing the ill-disposed disgrace.

Someone, who looks like wistful jester,

When viewing her goes into raptures,

And standing leaning on a door

An elegy prepares to her.

One day, when visiting his aunty,

Vyazemsky* at her took a seat,

To entertain her did succeed.

And an old man, who saw him chatting,

Enquired gently, who is that,

And the old fashioned wig did set.

Pushkin’s friend, also a poet

L

Но там, где Мельпомены бурной

Протяжный раздается вой,

Где машет мантию мишурной

Она пред хладною толпой,

Где Талия тихонько дремлет

И плескам дружеским не внемлет,

Где Терпсихоре лишь одной

Дивится зритель молодой

(Что было также в прежни леты,

Во время ваше и мое),

Не обратились на нее

Ни дам ревнивые лорнеты,

Ни трубки модных знатоков

Из лож и кресельных рядов.

But there, where stormy Melpomen

Utters the long-drawn-out wails

(To please the women and the men

By waving tawdry gown she fails),

Where Thalia has lightly dozed,

Since does not hear the fans’ applauds,

And Terpsichore is only one,

Who marvels viewers, mostly young

(It also happened in past years,

When used to live and I, and you),

Nobody noticed her or viewed.

Neither lorgnettes of jealous dames,

Nor tubes of fancy connoisseurs

Did turn to her from armchair rows.

LI

Ее привозят и в Собранье.

Там теснота, волненье, жар,

Музыки грохот, свеч блистанье,

Мельканье, вихорь быстрых пар,

Красавиц легкие уборы,

Людьми пестреющие хоры,

Невест обширный полукруг,

Всё чувства поражает вдруг.

Здесь кажут франты записные

Свое нахальство, свой жилет

И невнимательный лорнет.

Сюда гусары отпускные

Спешат явиться, прогреметь,

Блеснуть, пленить и улететь.

They bring her to a public meeting.

It’s cram, excitement and ardor,

The music play, the candles blinking,

The dancing couples flood the floor.

The beauties in light gowns attired,

The people’s crowd never tired,

A circle of the future brides —

All causes rapture and surprise.

It is a place where beaus show fashions,

Present their insolence and vests,

And absent-minded lorgnettes.

Hussars come here to spend vacations,

They rush to sparkle and to mate,

To thunder, capture and escape.

LII

У ночи много звезд прелестных,

Красавиц много на Москве.

Но ярче всех подруг небесных

Луна в воздушной синеве.

Но та, которую не смею

Тревожить лирою моею,

Как величавая луна,

Средь жен и дев блестит одна.

С какою гордостью небесной

Земли касается она!

Как негой грудь ее полна!

Как томен взор ее чудесный!..

Но полно, полно; перестань:

Ты заплатил безумству дань.

There’re many bright stars in the night,

In Moscow many beauties shine.

But there’s no star, which is more bright

Than Moon prevailing in the sky.

But she, whom my poetic lyre

Doesn’t dare to trouble by a rhyme,

Among the ladies and the girls

Like Moon her beauty does expose.

What haven’s pride she’s demonstrating,

When touches by her feet the earth!

What bliss her breast is breathing off!

Her look is languishing and blessing!

But that’s enough, enough, I say:

You’ve paid for recklessness quite fair.

LIII

Шум, хохот, беготня, поклоны,

Галоп, мазурка, вальс… Меж тем,

Между двух теток, у колоны,

Не замечаема никем,

Татьяна смотрит и не видит,

Волненье света ненавидит;

Ей душно здесь… она мечтой

Стремится к жизни полевой,

В деревню, к бедным поселянам,

В уединенный уголок,

Где льется светлый ручеек,

К своим цветам, к своим романам

И в сумрак липовых аллей,

Туда, где он являлся ей.

Noise, laughter, bustle, bows and greetings,

Gallop, mazurka, waltz, they dance.

Tatiana is unnoticed sitting

At a side column with two aunts.

She looks at all this fancy chick,

The high society makes her sick,

She’s suffocating… in her dreams

She streams back home to woods and fields,

The countryside and its poor dwellers,

And solitude of the nice nook,

Where flows her native lovely brook,

Back to the blossoms, novels’ heroes,

Dusk of the alleys of old limes,

Where he appeared to her sometimes.

LIV

Так мысль ее далече бродит:

Забыт и свет и шумный бал,

А глаз меж тем с нее не сводит

Какой-то важный генерал.

Друг другу тетушки мигнули

И локтем Таню враз толкнули,

И каждая шепнула ей:

— Взгляни налево поскорей. —

«Налево? где? что там такое?»

— Ну, что бы ни было, гляди…

В той кучке, видишь? впереди,

Там, где еще в мундирах двое…

Вот отошел… вот боком стал…

«Кто? толстый этот генерал?»

Her thoughts are roaming far away,

She has forgotten noisy ball,

But a grand general right there

Is watching her across the hall.

The aunties noticed this straight glance

And pushed Tatiana both at once,

And whispered both to her at that:

— Look quickly, darling, to the left. —

“Left? Where is it? What’s going on?”

— It does not matter, turn your head…

Just over there, where people stand,

There are two men in uniform…

He stepped aside… and now sideways…

“This stout general, you say?”

LV

Но здесь с победою поздравим

Татьяну милую мою,

И в сторону свой путь направим,

Чтоб не забыть, о ком пою…

Да, кстати, здесь о том два слова:

Пою приятеля младого

И множество его причуд.

Благослови мой долгий труд,

О ты, эпическая муза!

И верный посох мне вручив,

Не дай блуждать мне вкось и вкрив.

Довольно. С плеч долой обуза!

Я классицизму отдал честь:

Хоть поздно, а вступленье есть.

I offer my congratulation

And leave Tatiana for a while,

It’s time to change my tale direction

Not to forget of whom I rhyme…

And by the way, two words in an add-on:

I glory here my youthful fellow

And all his oddities, that’s why,

Please, bless the job I do long time,

You, epic Muse I am admiring!

And hand to me a rightful staff,

Not to be lost at a wrong path.

Enough, no bonds and no more tiring!

I’ve honored classicism, and thus,

Though late, prelude is done at last.

Chapter VIII

I

В те дни, когда в садах Лицея

Я безмятежно расцветал,

Читал охотно Апулея,

А Цицерона не читал,

В те дни, в таинственных долинах,

Весной, при кликах лебединых,

Близ вод, сиявших в тишине,

Являться Муза стала мне.

Моя студенческая келья

Вдруг озарилась: Муза в ней

Открыла пир младых затей,

Воспела детские веселья,

И славу нашей старины,

И сердца трепетные сны.

It was in Lycee’s lovely alleys,

Where I serenely bloomed in peace,

When I was fond of Apuleius

By reading Cicero displeased.

In spring, on Orphic mystic meadows,

Where swans were calling in the valleys,

Where in the calm the waters shined

Poetic Muse to me arrived.

Enchanting Muse illuminated

My student’s cell at that nice place,

And elegized the child’s plays,

The youthful sprees initiated,

She glorified my hearth and home

And tender dreams in flaming soul.

II

И свет ее с улыбкой встретил;

Успех нас первый окрылил;

Старик Державин нас заметил

И, в гроб сходя, благословил.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

The world received her with a smile;

The first success encouraged me;

There, old Derzhavin had inspired

And blessed me stepping to the bier.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

III

И я, в закон себе вменяя

Страстей единый произвол,

С толпою чувства разделяя,

Я Музу резвую привел

На шум пиров и буйных споров,

Грозы полуночных дозоров;

И к ним в безумные пиры

Она несла свои дары

И как Вакханочка резвилась,

За чашей пела для гостей,

И молодежь минувших дней

За нею буйно волочилась —

А я гордился меж друзей

Подругой ветреной моей.

And thus, the tyranny of passions

Replaced to me the law and rules,

And I complied with crowd’s fashions

And drew my lively frisky Muse

To noisy feasts and raving clamors,

And thunderstorms of midnight revels.

To all these reckless crazy feasts

She used to bring her magic gifts,

And to me like Bacchante facing

Empting a cup she song to guests,

Young generation of the past

Was after her like crazy chasing.

It made me proud to amaze

My friends by lassie in those days.

IV

Но я отстал от их союза

И вдаль бежал… она за мной.

Как часто ласковая Муза

Мне услаждала путь немой

Волшебством тайного рассказа!

Как часто, по скалам Кавказа,

Она Ленорой, при луне,

Со мной скакала на коне!

Как часто по брегам Тавриды

Она меня во мгле ночной

Водила слушать шум морской,

Немолчный шепот Нереиды,

Глубокий, вечный хор валов,

Хвалебный гимн отцу миров.

When I forsook their young communion

And ran away, I was pursued.

I’d formed with tender Muse a union

And all the way she wasn’t mute,

But pleased me by the magic tales,

On the Caucasian winding trails

Like Lenora with me did speed,

When moon was following the steed!

How often on Taurida’s shores

She led me in the dusk of night

To watch the murmur of seaside,

Nereids’ unceasing tender songs,

Eternal deep chorus of waves,

The anthem, which the Lord does praise.

V

И, позабыв столицы дальной

И блеск и шумные пиры,

В глуши Молдавии печальной

Она смиренные шатры

Племен бродящих посещала,

И между ими одичала,

И позабыла речь богов

Для скудных, странных языков,

Для песен степи ей любезной…

Вдруг изменилось всё кругом:

И вот она в саду моем

Явилась барышней уездной,

С печальной думою в очах,

С французской книжкою в руках.

She had forgotten bliss and brilliance

Of feasts in capital’s remote,

In meek Moldova’s wilds and forests

In the beyond of civil world

She used to visit nomads’ dwellings,

Tabernacles of the barbarians,

And had forgotten the Gods’ speech,

And to a scanty language switched

To sing the steppe that she was praising.

But suddenly all that has changed

And in my garden now she stands,

A country maiden I am gazing.

With grief and sorrow in her eyes

She hands a book in French and sighs.

VI

И ныне Музу я впервые

На светский раут привожу;

На прелести ее степные

С ревнивой робостью гляжу.

Сквозь тесный ряд аристократов,

Военных франтов, дипломатов,

И гордых дам она скользит;

Вот села тихо и глядит,

Любуясь шумной теснотою,

Мельканьем платьев и речей,

Явленьем медленным гостей

Перед хозяйкой молодою,

И темной рамою мужчин

Вкруг дам как около картин.

Now, I feel mounting excitement,

Since for the first time introduce

My beloved Muse to high society,

And thus, feel jealous and confused.

She’s sliding through a shining crowd

Of diplomats, who look so proud,

Aristocrats and army dandies

And all these fancy looking ladies.

And she admires all this chaos,

Flashing of speeches, ladies’ dress,

Welcoming of the coming guests

By a young lady of the house,

Like at a picture standing men,

Who for the ladies make a frame.

VII

Ей нравится порядок стройный

Олигархических бесед,

И холод гордости спокойной,

И эта смесь чинов и лет.

Но это кто в толпе избранной

Стоит безмолвный и туманный?

Для всех он кажется чужим.

Мелькают лица перед ним,

Как ряд докучных привидений.

Что, сплин иль страждущая спесь

В его лице? Зачем он здесь?

Кто он таков? Ужель Евгений?

Ужели он?.. Так, точно он.

— Давно ли к нам он занесен?

She’s pleased by oligarchic manners

And proud coldness in the air,

And how the high society gathers —

A mixture of the ranks and years.

But who is there in elite crowd,

Stands mute and vague in live surround,

He looks like stranger at this place,

And watches people with stern face

Respecting them as boring medley?

What can you read on his pale face?

What is he doing at this place?

And who is he? Is it Onegin?

Oh! Can it happen? Yes, may be!

— How long ago he was dropped here?

VIII

Всё тот же он, иль усмирился?

Иль корчит так же чудака?

Скажите, чем он возвратился?

Что нам представит он пока?

Чем ныне явится? Мельмотом,

Космополитом, патриотом,

Гарольдом, квакером, ханжой,

Иль маской щегольнет иной,

Иль просто будет добрый малой,

Как вы да я, как целый свет?

По крайне мере мой совет:

Отстать от моды обветшалой.

Довольно он морочил свет…

— Знаком он вам? — И да и нет.

IIs he the same or pacified?

Or is still posing as oddball?

What is he after self-exile?

And what so far he will prefer?

What will he demonstrate today,

And whom this time he’ll try to feign?

Harold, or Quaker, or Melmoth,

Cosmopolite or patriot?

Or he is now just decent fellow,

Like you and I is fair and nice?

At least, remember my advice:

The decayed fashion do not follow.

For long he used to fool the world…

— Are you acquainted? – Yes and not.

IX

— Зачем же так неблагосклонно

Вы отзываетесь о нем?

За то ль, что мы неугомонно

Хлопочем, судим обо всем,

Что пылких душ неосторожность

Самолюбивую ничтожность

Иль оскорбляет иль смешит,

Что ум, любя простор, теснит,

Что слишком часто разговоры

Принять мы рады за дела,

Что глупость ветрена и зла,

Что важным людям важны вздоры,

И что посредственность одна

Нам по плечу и не странна?

— But why are you so negative,

When estimating my old friend?

Maybe, you just can not perceive

His merits and don’t understand

That carelessness of ardent natures

For those, who are worthless and selfish,

Looks like offense, or fun, or lies,

And loving scope the mind ties,

And very often idle speeches

We’re glad to take as real deeds,

That foolishness a harm conceives,

That big wigs value absurd features,

Just mediocrity we praise,

Don’t blame and do not find strange!

X

Блажен, кто с молоду был молод,

Блажен, кто во-время созрел,

Кто постепенно жизни холод

С летами вытерпеть умел;

Кто странным снам не предавался,

Кто черни светской не чуждался,

Кто в двадцать лет был франт иль хват,

А в тридцать выгодно женат;

Кто в пятьдесят освободился

От частных и других долгов,

Кто славы, денег и чинов

Спокойно в очередь добился,

О ком твердили целый век:

N. N. прекрасный человек.

Blessed is the one, who’s young from youth,

Blessed is the one, who’s on time matured,

Who cold of being endured smooth

And did not rush against the nature.

Who never trusted to odd fables,

Didn’t keep away from high life’s rabbles,

Who was in twenty fop or bold,

In thirty matched like found gold;

Who being fifty was released

From private and all other debts,

Who all his glory, cash and ranks

Obtained in turn without fierce,

Of whom a hundred years they talk:

N.N. makes pride of all his folk.

XI

Но грустно думать, что напрасно

Была нам молодость дана,

Что изменяли ей всечасно,

Что обманула нас она;

Что наши лучшие желанья,

Что наши свежие мечтанья

Истлели быстрой чередой,

Как листья осенью гнилой.

Несносно видеть пред собою

Одних обедов длинный ряд,

Глядеть на жизнь как на обряд,

И вслед за чинною толпой

Идти, не разделяя с ней

Ни общих мнений, ни страстей.

It’s sad to think that just for nothing

You’ve spent the treasure of young days,

That you’ve betrayed the youth and something

You’ll never do, it’s passed away;

That all the best expected deeds

Came true just only in your dreams,

You’ll never have a chance again;

The reveries like leaves decay.

It is unbearable to find

Just chain of meals in front of you,

Look at the life as at a queue

And following a solemn crowd

To realize that you do not

Share public’s passions and its thoughts.

XII

Предметом став суждений шумных,

Несносно (согласитесь в том)

Между людей благоразумных

Прослыть притворным чудаком,

Или печальным сумасбродом,

Иль даже Демоном моим.

Онегин (вновь займуся им),

Убив на поединке друга,

Дожив без цели, без трудов

До двадцати шести годов,

Томясь в бездействии досуга

Без службы, без жены, без дел,

Ничем заняться не умел.

When you are subject for wide chatting,

It is unbearable, I say,

Be reputed as feign eccentric

Among the people who are sane,

To pass for sorrowful odd fellow

Or even Demon of my tale.

Onegin (whom I’ll show again)

Has killed his fellow at a duel,

Has lived till twenty six years old

Without purpose, sense or job,

For nothing killing time as usual,

Not married and by spleen entailed

To occupy himself had failed.

XIII

Им овладело беспокойство,

Охота к перемене мест

(Весьма мучительное свойство,

Немногих добровольный крест).

Оставил он свое селенье,

Лесов и нив уединенье,

Где окровавленная тень

Ему являлась каждый день,

И начал странствия без цели,

Доступный чувству одному;

И путешествия ему,

Как всё на свете, надоели;

Он возвратился и попал,

Как Чацкий, с корабля на бал.

And he was seized by a displeasure,

By wish to switch to other sites

(Not for too many it makes pleasure

To overcome the ills and ties).

Thus, he had left his country dwelling,

The fields and woods secluded staying,

The places, where the bloody shade

Disturbed him giving no escape.

And started like a pilgrim roaming

Complied with feelings, purposeless,

But shortly changing of a place

Like all the other things turned boring;

He returned back and after all

Like Chatsky* got from ship to ball.

* — Hero of the comedy “Woe from Wit” by Pushkin’s contemporary Griboedov

XIV

Но вот толпа заколебалась,

По зале шепот пробежал…

К хозяйке дама приближалась,

За нею важный генерал.

Она была нетороплива,

Не холодна, не говорлива,

Без взора наглого для всех,

Без притязаний на успех,

Без этих маленьких ужимок,

Без подражательных затей…

Всё тихо, просто было в ней,

Она казалась верный снимок

Du comme il faut… (Шишков, прости:

Не знаю, как перевести.)

But something happened in the chaos,

A whisper spread in the state hall…

It’s to the lady of the house

A dame is coming, not alone,

A general makes her escort.

She’s not loquacious and not cold,

Her look is always calm and fair,

Success is not her major gain,

Without all that bagatelle,

Doesn’t try to imitate somebody,

Looks like a quiet, easy body,

The Frenchmen probably would say

Du comme il faut… (Shishkov, no odds,

I can’t select the Russian words).

XV

К ней дамы подвигались ближе;

Старушки улыбались ей;

Мужчины кланялися ниже,

Ловили взор ее очей;

Девицы проходили тише

Пред ней по зале: и всех выше

И нос и плечи подымал

Вошедший с нею генерал.

Никто б не мог ее прекрасной

Назвать; но с головы до ног

Никто бы в ней найти не мог

Того, что модой самовластной

В высоком лондонском кругу

Зовется vulgar. (Не могу…

The ladies started to move forward,

The old ones could not hold the smiles,

The gentlemen bowed a bit lower

And tried to catch her tender eyes;

The damsels tried to look more shy,

When they were strolling nearby,

A general, who came with her,

Showed pride and drew up best of all.

No one would say that she is splendid,

But neither you, nor friends of yours,

When viewing her from top to toes,

Could ever say, when being candid,

That she, how we from London learn,

Is vulgar (Can’t find other term…

XVI

Люблю я очень это слово,

Но не могу перевести;

Оно у нас покамест ново,

И вряд ли быть ему в чести.

Оно б годилось в эпиграмме…)

Но обращаюсь к нашей даме.

Беспечной прелестью мила,

Она сидела у стола

С блестящей Ниной Воронскою,

Сей Клеопатрою Невы;

И верно б согласились вы,

Что Нина мраморной красою

Затмить соседку не могла,

Хоть ослепительна была.

I love so much this English word,

But do not know how to translate,

It is quite new in Russian world

And scarcely will deserve high rate.

In epigram it would work, maybe …)

But I return to my fair lady.

Looking light-hearted, nice and sweet

She at the table took a sit

With Nina Vronsky, who, you see,

Is Neva’s famous Cleopatra,

Who radiates the bliss, etcet(e)ra,

But at same time, you should agree,

Despite of all her marble splendor

Could not eclipse her modest neighbor.

XVII

«Ужели, — думает Евгений, —

Ужель она? Но точно… Нет…

Как! из глуши степных селений…»

И неотвязчивый лорнет

Он обращает поминутно

На ту, чей вид напомнил смутно

Ему забытые черты.

«Скажи мне, князь, не знаешь ты,

Кто там в малиновом берете

С послом испанским говорит?»

Князь на Онегина глядит.

— Ага! давно ж ты не был в свете.

Постой, тебя представлю я. —

«Да кто ж она?» — Жена моя. —

“It cannot be, — reflects Onegin, —

Can she be here? Oh, yes … But, no…

From thickets and the backwoods’ cabins…»

And he directs lorgnette to her.

But cannot get a clear answer,

And in his mind he is transferred

To what had happened far ago.

“My prince, please tell me, do you know,

Who is it, in a crimson hat,

With Spain Ambassador now talking?”

The prince replied with Eugene walking:

— You have not been presented, yet?

For long you’ve slighted the high life! —

“But who is she?” – She is my wife. —

XVIII

«Так ты женат! не знал я ране!

Давно ли?» — Около двух лет. —

«На ком?» — На Лариной. — «Татьяне!»

— Ты ей знаком? — «Я им сосед».

— О, так пойдем же. — Князь подходит

К своей жене и ей подводит

Родню и друга своего.

Княгиня смотрит на него…

И что ей душу ни смутило,

Как сильно ни была она

Удивлена, поражена,

Но ей ничто не изменило:

В ней сохранился тот же тон,

Был также тих ее поклон.

“So, you are married! I can see!

And how for long?” – Soon for two years. —

“And who is she?” She’s Larins, nee. —

“Tatiana!” – Do you know her? – “Yes,

She was my neighbor”. – Then, let’s go. —

Prince brings Onegin close to her,

And then presents his friend and kin.

Tatiana casts a glance at him…

Yes, she was puzzled by the meeting,

No doubt, it disturbed her soul,

But no confusion she did show

Though wasn’t prepared to Eugene’s greeting:

She had retained her look and tone,

Her bow was calm and voice was low.

XIX

Ей-ей! не то, чтоб содрогнулась,

Иль стала вдруг бледна, красна…

У ней и бровь не шевельнулась;

Не сжала даже губ она.

Хоть он глядел нельзя прилежней,

Но и следов Татьяны прежней

Не мог Онегин обрести.

С ней речь хотел он завести

И — и не мог. Она спросила,

Давно ль он здесь, откуда он

И не из их ли уж сторон?

Потом к супругу обратила

Усталый взгляд; скользнула вон…

И недвижим остался он.

She did not show just any fever,

Her face didn’t neither blush nor pale…

She did not move a muscle, even

Did not compress her lips, I swear!

Onegin searched in great impatience

For past naïve Tatiana’s traces,

But just no features have retained.

He tried to talk, but could not say

Even few words. Though, she inquired,

How long he’s here and where’s he from,

Isn’t he from backwoods so well known?

And after that her look turned tired,

And with her husband she slipped off…

Onegin stayed upset and shocked.

XX

Ужель та самая Татьяна,

Которой он наедине,

В начале нашего романа,

В глухой, далекой стороне,

В благом пылу нравоученья

Читал когда-то наставленья,

Та, от которой он хранит

Письмо, где сердце говорит,

Где всё наруже, всё на воле,

Та девочка… иль это сон?..

Та девочка, которой он

Пренебрегал в смиренной доле,

Ужели с ним сейчас была

Так равнодушна, так смела?

Is she that one Tatiana, really,

From god forsaken far remote

(Of whom I told in the beginning),

Who to him sometimes wrote a note;

By good intention being driven,

He gave her lesson in the garden,

The one, whose letter he still keeps,

Where every line with ardor speaks,

Who was so frank, whose soul was burning;

Is she that girl … or it’s a dream?

This girl, who didn’t stir any thrill,

Whose feeling he was just ignoring;

And isn’t this lady he just saw

A bashful girl he used to know?

XXI

Он оставляет раут тесный,

Домой задумчив едет он;

Мечтой то грустной, то прелестной

Его встревожен поздний сон.

Проснулся он; ему приносят

Письмо: князь N. покорно просит

Его на вечер. «Боже! к ней!..

О, буду, буду!» и скорей

Марает он ответ учтивый.

Что с ним? в каком он странном сне!

Что шевельнулось в глубине

Души холодной и ленивой?

Досада? суетность? иль вновь

Забота юности — любовь?

He’s leaving the cramped public meeting

And drives back home to go to bed;

There, in a late sleep he is seeing

A dream now pleasing and now sad.

When waking up, he gets a letter

From prince NN. What is the matter?

Invites to visit him tonight.

My God! I’ll see her, yes, all right!

He writes response polite and pleasing.

What’s going on? Is it a dream!

And something stirred inside of him,

His lazy soul is moved by feeling:

What is it, vanity or else?

It’s youthful trouble — love (I guess)!

XXII

Онегин вновь часы считает,

Вновь не дождется дню конца.

Но десять бьет; он выезжает,

Он полетел, он у крыльца,

Он с трепетом к княгине входит;

Татьяну он одну находит,

И вместе несколько минут

Они сидят. Слова нейдут

Из уст Онегина. Угрюмый,

Неловкий, он едва, едва

Ей отвечает. Голова

Его полна упрямой думой.

Упрямо смотрит он: она

Сидит покойна и вольна.

Again Onegin shows impatience

And counts hours again.

But it chimes ten and to the entrance

He gets as soon as only can.

He comes inside with trepidation;

Princess is single in the mansion.

They sit together for a while,

But the right words he cannot find.

Onegin looks inept and gloomy,

He hardly gives the right response;

His head is full of stubborn thoughts;

His gaze is stubborn, he has truly

Forgotten words; and at same time

Tatiana looks quite free and fine.

XXIII

Приходит муж. Он прерывает

Сей неприятный tête-à-tête;

С Онегиным он вспоминает

Проказы, шутки прежних лет.

Они смеются. Входят гости.

Вот крупной солью светской злости

Стал оживляться разговор;

Перед хозяйкой легкий вздор

Мелькал без глупого жеманства,

И прерывал его меж тем

Разумный толк без пошлых тем,

Без вечных истин, без педанства,

И не пугал ничьих ушей

Свободной живостью своей.

The husband enters terminating

This so upsetting private stay,

Starts with Onegin recollecting

The former years’ mischief and play.

They start to laugh. The guests arrived.

With a coarse salt of public spite

They animated conversation

And stirred the common agitation.

In front of hostess light talks flitting

Was interrupted time to time

By wise discussions of past time

With no coarse subjects or nitpicking.

And fluid vividness of these

Didn’t scare at all nobodies’ ears.

XXIV

Тут был однако цвет столицы,

И знать и моды образцы,

Везде встречаемые лицы,

Необходимые глупцы;

Тут были дамы пожилые

В чепцах и розах, с виду злые;

Тут было несколько девиц,

Не улыбающихся лиц;

Тут был посланник, говоривший

О государственных делах;

Тут был в душистых сединах

Старик, по-старому шутивший:

Отменно тонко и умно,

Что нынче несколько смешно.

Here was metropolis’s cream,

The elite and the fashion models,

Those, who get overall esteem,

And always necessary clowns;

Here were old ladies in a drowse,

In caps and roses, ill-disposed;

The damsels standing at the wall,

The persons, who don’t smile at all;

Here was an envoy, who debated

Political and state affairs;

A fragrant old man with gray hair,

Whose jokes were so much outdated

That despite all his witty wise

He looked ridiculous sometimes.

XXV

Тут был на эпиграммы падкий

На всё сердитый господин:

На чай хозяйский слишком сладкий,

На плоскость дам, на тон мужчин,

На толки про роман туманный,

На вензель, двум сестрицам данный,

На ложь журналов, на войну,

На снег и на свою жену.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Here was an angry gentleman,

Who was to epigrams so greedy

That scoffed at sisters’ monogram,

At oversweeten tea and sweetie,

At flatness of the femme du monde,

At high society men’s wrong tone,

At lies of magazines, at war,

At obscure novel and so on.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

XXVI

Тут был Проласов, заслуживший

Известность низостью души,

Во всех альбомах притупивший,

St.-Priest, твои карандаши;

В дверях другой диктатор бальный

Стоял картинкою журнальной,

Румян, как вербный херувим,

Затянут, нем и недвижим,

И путешественник залётный,

Перекрахмаленный нахал,

В гостях улыбку возбуждал

Своей осанкою заботной,

И молча обмененный взор

Ему был общий приговор.

Here was Prolasov, who had gotten

His fame by meanness of his soul,

Thus, not one pencil he had broken

When staining albums overall;

Here a dictator of the balls

Stood like a picture at the doors,

Like ruddy cherub at Palm week

He did not move, was mute and pink;

Here was a traveler — by chance

Appeared at home starched brazen guy,

In all the guests evoking smile

By mannered posture he advanced;

The mocking glances with no word

Displayed a verdict he was worth.

XXVII

Но мой Онегин вечер целый

Татьяной занят был одной,

Не этой девочкой несмелой,

Влюбленной, бедной и простой,

Но равнодушною княгиней,

Но неприступною богиней

Роскошной, царственной Невы.

О люди! все похожи вы

На прародительницу Эву:

Что вам дано, то не влечет;

Вас непрестанно змий зовет

К себе, к таинственному древу:

Запретный плод вам подавай,

А без того вам рай не рай.

But my Onegin spent the evening

Watching Tatiana, no one else,

Yet, not the girl stirred by the feeling,

Enamored, simple and artless,

But a princess, aloof, cold-blooded,

Goddess inscrutable for mind,

Who at the Neva’s banks does reign.

Oh, people, you are all the same,

Behave like your foremother Eva:

What you do have — does not attract,

The serpent does seduce and tempt,

Calls to the tree of good and evil:

Forbidden fruit you want to eat,

If not, then, Eden you don’t need.

XXVIII

Как изменилася Татьяна!

Как твердо в роль свою вошла!

Как утеснительного сана

Приемы скоро приняла!

Кто б смел искать девчонки нежной

В сей величавой, в сей небрежной

Законодательнице зал?

И он ей сердце волновал!

Об нем она во мраке ночи,

Пока Морфей не прилетит,

Бывало, девственно грустит,

К луне подъемлет томны очи,

Мечтая с ним когда-нибудь

Свершить смиренный жизни путь!

How unexpected were these changes!

How well Tatiana played the role

Of an unblemished noble lady,

How well complied with the great world!

And could you find in this lady,

Who looked so stately and so fairy,

The features of a tender girl?

And he sometimes disturbed her soul?

Morpheus did not, yet, arrived,

Her languish look by Moon was seized,

She flied to him in virgin’s dreams,

Bewitched by magic dark of night.

She wished her life with him to share,

To take submissively his way!

XXIX

Любви все возрасты покорны;

Но юным, девственным сердцам

Ее порывы благотворны,

Как бури вешние полям:

В дожде страстей они свежеют,

И обновляются, и зреют —

И жизнь могущая дает

И пышный цвет и сладкий плод.

Но в возраст поздний и бесплодный,

На повороте наших лет,

Печален страсти мертвый след:

Так бури осени холодной

В болото обращают луг

И обнажают лес вокруг.

The love can conquer any ages,

But for the virgin youthful hearts

It’s bursts are worth of highest praises,

Remind me the vernal floods:

The fields attain required freshness,

Revive and ripen in rain’s passions;

The life is seeking to produce,

Both, gorgeous blossoms and sweet fruits.

But in the late and fruitless years,

When your life stream is turning back,

The passion’s trace looks dead and sad.

The autumn storm destroys and rends,

By ugly bogs replaces meadows;

Instead of forests we get shadows.

XXX

Сомненья нет: увы! Евгений

В Татьяну как дитя влюблен;

В тоске любовных помышлений

И день и ночь проводит он.

Ума не внемля строгим пеням,

К ее крыльцу, стеклянным сеням

Он подъезжает каждый день;

За ней он гонится как тень;

Он счастлив, если ей накинет

Боа пушистый на плечо,

Или коснется горячо

Ее руки, или раздвинет

Пред нею пестрый полк ливрей,

Или платок подымет ей.

Alas, no doubt, my Onegin

Like a teenager fell in love;

In melancholy always staying

He can not think of other stuff.

Despite the common sense approach,

He drives to her vitreous porch,

And does it almost every day,

And chases after her like shade;

He feels so happy when he’s slipping

A fluffy boa on her neck,

Or manages her way to track,

While she is graciously proceeding

Through mannered crowd of beau monde,

Or to her gestures can respond.

XXXI

Она его не замечает,

Как он ни бейся, хоть умри.

Свободно дома принимает,

В гостях с ним молвит слова три,

Порой одним поклоном встретит,

Порою вовсе не заметит:

Кокетства в ней ни капли нет —

Его не терпит высший свет.

Бледнеть Онегин начинает:

Ей иль не видно, иль не жаль;

Онегин сохнет, и едва ль

Уж не чахоткою страдает.

Все шлют Онегина к врачам,

Те хором шлют его к водам.

She does not notice all his troubles,

However hard he tries, in vain.

She still receives him at her house,

May at the routs few words say.

Sometimes she greets him by a bow,

Then, does not notice him at all:

There is no coquetry in that –

The high life does not like him, yet.

Onegin is morbidly paling —

She does not see, or does not care,

He’s starting pining – still no way.

It is consumption, people saying.

They send Onegin to hakeem*,

And this prescribes the spa to him.

* Physician (the term of Arabic origin)

XXXII

А он не едет; он заране

Писать ко прадедам готов

О скорой встрече; а Татьяне

И дела нет (их пол таков);

А он упрям, отстать не хочет,

Еще надеется, хлопочет;

Смелей здорового, больной

Княгине слабою рукой

Он пишет страстное посланье.

Хоть толку мало вообще

Он в письмах видел не вотще;

Но, знать, сердечное страданье

Уже пришло ему невмочь.

Вот вам письмо его точь-в-точь.

He does not go there and is ready

Before right term to follow dad.

Tatiana still is calm and steady

(What can you do, they’re all like that).

But he is stubborn, does not stop

To follow her and cherishes hope;

And bolder than a healthy man

The sick man writes a letter, then,

A passionate and reckless letter.

Though he considered it in vain

To write the letters and complain,

But heart ache is an acid matter,

It made him resolute and bold,

Here is his letter, word-to-word.

Onegin’s letter to Tatiana

Предвижу всё: вас оскорбит

Печальной тайны объясненье.

Какое горькое презренье

Ваш гордый взгляд изобразит!

Чего хочу? с какою целью

Открою душу вам свою?

Какому злобному веселью,

Быть может, повод подаю!

I can foresee, you’ll be offended

By my sad mystery explain.

Your eyes will radiate disdain,

Despise to me will be extended!

What do I want? What is the reason

To show to you my naked soul?

And what a vicious derision,

Maybe, will stir my reckless call!

Случайно вас когда-то встретя,

В вас искру нежности заметя,

Я ей поверить не посмел:

Привычке милой не дал ходу;

Свою постылую свободу

Я потерять не захотел.

I happened meet you years ago,

A spark of tenderness you showed,

But to believe I did not dare,

And did not follow the sweet habit,

Just of my freedom, so repellent,

At that time I preferred to care.

Еще одно нас разлучило…

Несчастной жертвой Ленской пал…

Ото всего, что сердцу мило,

Тогда я сердце оторвал;

Чужой для всех, ничем не связан,

Я думал: вольность и покой

Замена счастью. Боже мой!

Как я ошибся, как наказан!

One more thing separated us:

Poor Lensky tragically perished.

And all what pleased my heart at once

So accidentally was ravished.

Thus, alien to the world and sad,

I thought that liberty and quiet

Can replace happiness, but find

A severe punishment for that!

Нет, поминутно видеть вас,

Повсюду следовать за вами,

Улыбку уст, движенье глаз

Ловить влюбленными глазами,

Внимать вам долго, понимать

Душой всё ваше совершенство,

Пред вами в муках замирать,

Бледнеть и гаснуть… вот блаженство!

I’d love to watch you every moment,

To follow you at every turn.

Smile of your lips, of the eyes movement

That’s what I love to see and learn.

To listen to you, comprehend

By loving soul all your perfection,

In front of you in thrill to stand,

To pale and still in great affection!

И я лишен того: для вас

Тащусь повсюду наудачу;

Мне дорог день, мне дорог час:

А я в напрасной скуке трачу

Судьбой отсчитанные дни.

И так уж тягостны они.

Я знаю: век уж мой измерен;

Но чтоб продлилась жизнь моя,

Я утром должен быть уверен,

Что с вами днем увижусь я…

I am deprived of that, and thus,

Drag after you on chance relying.

I value hours, — alas,

In useless boring they are dying.

The fate has counted all these,

And they are painful besides this.

I know that my age is determined,

But to continue my life way,

I must be sure in the morning

That shall see you again by day…

Боюсь: в мольбе моей смиренной

Увидит ваш суровый взор

Затеи хитрости презренной —

И слышу гневный ваш укор.

Когда б вы знали, как ужасно

Томиться жаждою любви,

Пылать — и разумом всечасно

Смирять волнение в крови;

Желать обнять у вас колени,

И, зарыдав, у ваших ног

Излить мольбы, признанья, пени,

Всё, всё, что выразить бы мог.

А между тем притворным хладом

Вооружать и речь и взор,

Вести спокойный разговор,

Глядеть на вас веселым взглядом!..

I am afraid that in my praying

Your severe look will find proof

Of a sly person’s undertaking,

Thus, I foresee irate reproof.

If you could know, what a disaster

To suffer thirst of love in vain,

To burn, then, terminate to foster

The admiration sense by brain,

To wish to nestle at your knees

And at your feet burst out sobbing,

Pour out secrets, prays, appeals,

All what my soul to fit affording.

And at same time for all that craving

To simulate cold speech and gaze,

Pronounce common banal phrase

While cheerful look at you remaining!

But let it be, what can I do,

I can’t withstand it anymore

And play this miserable role,

My fortune I entrust to you.

XXXIII

Ответа нет. Он вновь посланье:

Второму, третьему письму

Ответа нет. В одно собранье

Он едет; лишь вошел… ему

Она навстречу. Как сурова!

Его не видят, с ним ни слова;

У! как теперь окружена

Крещенским холодом она!

Как удержать негодованье

Уста упрямые хотят!

Вперил Онегин зоркий взгляд:

Где, где смятенье, состраданье?

Где пятна слез?.. Их нет, их нет!

На сем лице лишь гнева след…

There’s no reply. He writes next letter,

But to the second, to the third

No answer, yet. Just some days later

He’s at a gathering, and what?

She is approaching looking stern

And does not see him, not at all!

Her eyes now radiate utmost

Siberian severe frost!

His soul is full of indignation!

His lips compressed, he cannot speak,

She looks so calm, she is not sick!

He cannot find explanation:

Where are the traces of the tears?

There’s none, just remains of the fierce…

XXXIV

Да, может быть, боязни тайной,

Чтоб муж иль свет не угадал

Проказы, слабости случайной…

Всего, что мой Онегин знал…

Надежды нет! Он уезжает,

Свое безумство проклинает —

И, в нем глубоко погружен,

От света вновь отрекся он.

И в молчаливом кабинете

Ему припомнилась пора,

Когда жестокая хандра

За ним гналася в шумном свете,

Поймала, за ворот взяла

И в темный угол заперла.

Besides, perhaps, of secret fear.

The world and husband can suspect

The pranks, unfaithfulness reveal…

All what Onegin knew of that…

There is no hope! Onegin leaves

By his foolhardiness displeased.

And being by regret absorbed

He, as before, disclaims the world.

And in his study’s taciturn

He is remembering that time,

When he remained in self exile,

Avoided public life’s uproar,

And by severe khandra was chased,

It trapped him, in dark corner placed.

XXXV

Стал вновь читать он без разбора.

Прочел он Гиббона, Руссо,

Манзони, Гердера, Шамфора,

Madame de Staёl, Биша, Тиссо,

Прочел скептического Беля,

Прочел творенья Фонтенеля,

Прочел из наших кой-кого,

Не отвергая ничего:

И альманахи, и журналы,

Где поученья нам твердят,

Где нынче так меня бранят,

А где такие мадригалы

Себе встречал я иногда:

E sempre bene, господа.

He started reading in succession

The books by Gibbon and Russo,

Manzoni’s and Chamfort’s reflections,

Madame de Stael, La Biche, Tissot,

The skeptical essays by Belle,

Philosophy by Fontenelle,

Some native books he also read

Rejecting nothing; besides that,

The almanacs and magazines,

Where sermons they reiterate,

Where against me today they prate,

Though, sometimes used to praise and please.

What can I tell about them:

E sempre bene*, gentlemen.

* That’s fine (Italian)

XXXVI

И что ж? Глаза его читали,

Но мысли были далеко;

Мечты, желания, печали

Теснились в душу глубоко.

Он меж печатными строками

Читал духовными глазами

Другие строки. В них-то он

Был совершенно углублен.

То были тайные преданья

Сердечной, темной старины,

Ни с чем не связанные сны,

Угрозы, толки, предсказанья,

Иль длинной сказки вздор живой,

Иль письмы девы молодой.

And what? His eyes continued reading,

But mind sought for something more;

Dreams, wishes, grieves of human being

Were deeply harassing his soul.

And between all the printed lines

He read by the spiritual eyes

The other lines, and just by these

He used to be completely seized.

These were the mysteries and legends

Of obscure cordial old times,

Beyond his comprehension signs,

The prophecies you can’t imagine,

Fears, rumors, lively fairy tales

Or maiden’s letters worth of praise.

XXXVII

И постепенно в усыпленье

И чувств и дум впадает он,

А перед ним Воображенье

Свой пестрый мечет фараон.

То видит он: на талом снеге,

Как-будто спящий на ночлеге,

Недвижим юноша лежит,

И слышит голос: что ж? убит.

То видит он врагов забвенных,

Клеветников, и трусов злых,

И рой изменниц молодых,

И круг товарищей презренных,

То сельский дом — и у окна

Сидит она… и всё она!

And little by little he got seized

By lulling of the thoughts and sense.

And his Imagination dreams

And shuffles cards like faro plays.

Sometimes a youthful guy he’s seeing,

On melting snow he’s quietly dreaming

Like at a peaceful nighttime stay.

— That’s that. He’s killed. – Someone does say.

Then, he sees slanderers, mean cowards,

For long forgotten evil foes,

The former friends, who despise cause,

A swarm of young unfaithful lovers,

Then, country home, chilled glassy pane,

And she is sitting… She again!

XXXVIII

Он так привык теряться в этом,

Что чуть с ума не своротил,

Или не сделался поэтом.

Признаться: то-то б одолжил!

А точно: силой магнетизма

Стихов российских механизма

Едва в то время не постиг

Мой бестолковый ученик.

Как походил он на поэта,

Когда в углу сидел один,

И перед ним пылал камин,

И он мурлыкал: Benedetta

Иль Idol mio и ронял

В огонь то туфлю, то журнал.

He was so much upset by all that

That started to behave like mad,

Or even turned to be a poet.

He’d made me by that pretty glad!

It’s quite correct: at that right time

He was quite close the words to rhyme.

My muddle-headed pupil, thus,

The Russian rhymes began to grasp.

Yes, he resembled quite a poet,

When in a corner sat alone.

In fireplace the flame was on,

And he was Benedetta* purring

Or Idol mio**, and same time

Dropped shoe or book into the fire.

* She’s blessed (Italian)

** My Idol (Italian)

XXXIX

Дни мчались; в воздухе нагретом

Уж разрешалася зима;

И он не сделался поэтом,

Не умер, не сошел с ума.

Весна живит его: впервые

Свои покои запертые,

Где зимовал он как сурок,

Двойные окны, камелек

Он ясным утром оставляет,

Несется вдоль Невы в санях.

На синих, иссеченных льдах

Играет солнце; грязно тает

На улицах разрытый снег.

Куда по нем свой быстрый бег

The days ran fast; the winter air

Warmed up, the bitter cold extinguished.

To be a poet he didn’t dare,

Did not get mad, the life didn’t finish.

The spring gives life to him and, thus,

He leaves his dwelling place at last,

Where he spent time like ground hog,

With double windows always locked

By fireside spleen exercising.

The sky is blue, the bright sun shines,

In sleigh by Neva’s bank he drives

And watches how the snow is piling,

The ice turns blue, the people hives.

Where do you think my hero rides?

XL

Стремит Онегин? Вы заране

Уж угадали; точно так:

Примчался к ней, к своей Татьяне

Мой неисправленный чудак.

Идет, на мертвеца похожий.

Нет ни одной души в прихожей.

Он в залу; дальше: никого.

Дверь отворил он. Что ж его

С такою силой поражает?

Княгиня перед ним, одна,

Сидит, не убрана, бледна,

Письмо какое-то читает

И тихо слезы льет рекой,

Опершись на руку щекой.

Can you divine, where’s Eugene speeding?

Yes, you are perfect, he has got

To Tanya’s home, where she is living.

Here is my hero, sad and odd.

He walks in looking like dead pale,

Meets nobody in a hallway,

Enters a parlor, no one, yet,

Proceeds ahead and what is that?

What can stir up such a strong feeling?

Princess that sits in front of him,

Alone, not decorated, dim.

A letter in her hands, she’s reading,

The tears are streaming, looking meek

She’s leaning against hand by cheek.

XLI

О, кто б немых ее страданий

В сей быстрый миг не прочитал!

Кто прежней Тани, бедной Тани

Теперь в княгине б не узнал!

В тоске безумных сожалений

К ее ногам упал Евгений;

Она вздрогнула и молчит,

И на Онегина глядит

Без удивления, без гнева…

Его больной, угасший взор,

Молящий вид, немой укор,

Ей внятно всё. Простая дева,

С мечтами, сердцем прежних дней,

Теперь опять воскресла в ней.

Oh, is there somewhere such a being

Who could not see her pain at that!

Who could not recognize the feeling

Of former Tanya, shy and sad!

Embraced by mad regret and grief

Onegin dropped at Tanya’s feet.

She startled slightly, staying mute

At Eugene turned her distant look

With no astonishment or anger…

And she perceived his obscure gaze

And by his view was not amazed.

She looks aware. A simple maiden,

Who dreams and feels like in passed days,

Has resurrected nowadays.

XLII

Она его не подымает

И, не сводя с него очей,

От жадных уст не отымает

Бесчувственной руки своей…

О чем теперь ее мечтанье?

Проходит долгое молчанье,

И тихо наконец она:

«Довольно, встаньте. Я должна

Вам объясниться откровенно.

Онегин, помните ль тот час,

Когда в саду, в аллее нас

Судьба свела, и так смиренно

Урок ваш выслушала я?

Сегодня очередь моя.

She does not raise him up, besides,

To look at him she cannot end,

Can not the avid lips deprive

Of right to kiss her senseless hand…

What is she dreaming now about?

They stay for long remaining silent,

And finally she gave a sigh:

“Enough, please, listen for a while.

I want to be sincere and honest.

Do you remember this nice place,

Where Fortune put us face to face,

The garden alley, lake and forest?

You gave a lesson, I did learn.

I think today it is my turn.

XLIII

«Онегин, я тогда моложе,

Я лучше, кажется, была,

И я любила вас; и что же?

Что в сердце вашем я нашла?

Какой ответ? одну суровость.

Не правда ль? Вам была не новость

Смиренной девочки любовь?

И нынче — боже — стынет кровь,

Как только вспомню взгляд холодный

И эту проповедь… Но вас

Я не виню: в тот страшный час

Вы поступили благородно.

Вы были правы предо мной:

Я благодарна всей душой…

It seems to me, when being younger,

I should be better than am now;

I loved you not by love to brother,

How did you pay me for my love?

What was response? The stern reflection.

You wouldn’t deny, shy girl’s affection

Didn’t make a novelty to you.

Till now, my God, I feel so poor,

The blood runs cold, when I remember

Your cold reprimand and your gaze.

I do not blame you… dreadful days…

It was so noble to surrender…

You were correct with me and fair

And I am grateful for your care.

XLIV

«Тогда — не правда ли? — в пустыне,

Вдали от суетной молвы,

Я вам не нравилась… Что ж ныне

Меня преследуете вы?

Зачем у вас я на примете?

Не потому ль, что в высшем свете

Теперь являться я должна;

Что я богата и знатна,

Что муж в сраженьях изувечен,

Что нас за то ласкает двор?

Не потому ль, что мой позор

Теперь бы всеми был замечен

И мог бы в обществе принесть

Вам соблазнительную честь?

You shouldn’t deny that in the desert,

Away from vanity and fame,

You did not find me be pleasant.

Why are you chasing me today?

Why do you now single me out?

Is it because at high life’s routs

As a princess I now appear,

Nobility and wealth reveal?

My husband by the war is maimed,

And we are by the court caressed,

And now you search for my disgrace,

To be in the whole world defamed,

And by attempting evil fate

You’d gain the tempting high life rate?

XLV

«Я плачу… если вашей Тани

Вы не забыли до сих пор,

То знайте: колкость вашей брани,

Холодный, строгий разговор,

Когда б в моей лишь было власти,

Я предпочла б обидной страсти

И этим письмам и слезам.

К моим младенческим мечтам

Тогда имели вы хоть жалость,

Хоть уважение к летам…

А нынче! — что к моим ногам

Вас привело? какая малость!

Как с вашим сердцем и умом

Быть чувства мелкого рабом?

I’m weeping now… But if you haven’t

Forgotten Tanya of passed day,

Then please do know, I swear by Heaven,

From all these things you should refrain.

And if I have a chance to choose,

Your cold response and sense abuse

I should prefer against the passions,

Your letters and the love expressions.

In the old days you showed compassion,

At least respect to my young years.

And what today, what odd affairs,

What trifle brought you to this session!

How can you with your heart and brain

Be a mean slave of sense and fame?

XLVI

«А мне, Онегин, пышность эта,

Постылой жизни мишура,

Мои успехи в вихре света,

Мой модный дом и вечера,

Что в них? Сейчас отдать я рада

Всю эту ветошь маскарада,

Весь этот блеск, и шум, и чад

За полку книг, за дикий сад,

За наше бедное жилище,

За те места, где в первый раз,

Онегин, встретила я вас,

Да за смиренное кладбище,

Где нынче крест и тень ветвей

Над бедной нянею моей…

You know, Onegin, all this brilliance

And tinsel of the fashion style,

The high society bright experience,

My fancy house and this shine

Are vanity, and I’ll be glad

Replace this trash and masquerade,

These luster, noise and exclamations

By former simple habitation,

By this so meek and nice surround,

Neglected garden, books, all that

Where you and I first time had met,

And by the sad burial ground,

Where now the cross and branches’ shade

Spread over my poor nanny’s grave…

XLVII

«А счастье было так возможно,

Так близко!.. Но судьба моя

Уж решена. Неосторожно,

Быть может, поступила я:

Меня с слезами заклинаний

Молила мать; для бедной Тани

Все были жребии равны…

Я вышла замуж. Вы должны,

Я вас прошу, меня оставить;

Я знаю: в вашем сердце есть

И гордость, и прямая честь.

Я вас люблю (к чему лукавить?),

Но я другому отдана;

Я буду век ему верна».

We could be happy, yes, could be.

But my fate is resolved already!

You can complain that, probably,

Sometimes I was not too much wary:

My mother implored shedding tears,

Poor Tanya could not withstand these.

All lots to me looked just the same.

And I got married. Thus, I say,

You should not chase me anymore.

I know that you till now retain

Your perfect features and are fair.

I love you, but what is it for?

To other man I am a wife

And will be faithful all my life”.

XLVIII

Она ушла. Стоит Евгений,

Как будто громом поражен.

В какую бурю ощущений

Теперь он сердцем погружен!

Но шпор незапный звон раздался,

И муж Татьянин показался,

И здесь героя моего,

В минуту, злую для него,

Читатель, мы теперь оставим,

Надолго… навсегда… За ним

Довольно мы путем одним

Бродили по свету. Поздравим

Друг друга с берегом. Ура!

Давно б (не правда ли?) пора!

She’s left. Onegin stays upset,

Like being stricken by a thunder.

And what a passions’ storm at that

His weary soul has now to endure!

But clinking of the spurs we hear,

Tatiana’s husband enters. Here

We’ll say good bye to my tale’s hero,

Right at this minute so much evil

We leave him there. And how for long?

For long, and probably for ever.

It is enough with him to travel

All over. Now we hear a gong,

We’ve moored, and should exclaim Hurrah!

It’s time to finish it, so far!

XLIX

Кто б ни был ты, о мой читатель,

Друг, недруг, я хочу с тобой

Расстаться нынче как приятель.

Прости. Чего бы ты за мной

Здесь ни искал в строфах небрежных,

Воспоминаний ли мятежных,

Отдохновенья от трудов,

Живых картин, иль острых слов,

Иль грамматических ошибок,

Дай бог, чтоб в этой книжке ты

Для развлеченья, для мечты,

Для сердца, для журнальных сшибок

Хотя крупицу смог найти.

За сим расстанемся, прости!

Whoever are you, my verse reader,

A friend or enemy, I do

Want to part with you as a fellow.

Forgive me please. Whatever you

Did search in these nonchalant verses,

The memoirs, recollection sources,

Or a repose of your hard job,

The lively pictures or catchword,

Mistakes in grammar, spelling errors,

God willing, I’ll be very glad,

If reading this book you could get,

For heart, for fun, for journal quarrels

At least a chip of feel and sense.

I beg for mercy and say thanks!

L

Прости ж и ты, мой спутник странный,

И ты, мой верный Идеал,

И ты, живой и постоянный,

Хоть малый труд. Я с вами знал

Всё, что завидно для поэта:

Забвенье жизни в бурях света,

Беседу сладкую друзей.

Промчалось много, много дней

С тех пор, как юная Татьяна

И с ней Онегин в смутном сне

Явилися впервые мне —

И даль свободного романа

Я сквозь магический кристалл

Еще неясно различал.

Farewell to you, my odd companion,

And you, my Idol, fair and true,

And you so living and continual

My modest work. I’ve learned with you

All that, what causes poet’s envy:

Oblivion in the high life rally,

The sweet discussions with the friends.

So many, many days have passed

Since that time, when Tatiana’s image

And my Onegin in a dream

Appeared to me and brought to thrill,

And I began to plan and cherish

My future novel’s obscure span,

Through magic crystal it to scan.

LI

Но те, которым в дружной встрече

Я строфы первые читал…

Иных уж нет, а те далече,

Как Сади некогда сказал.

Без них Онегин дорисован.

А та, с которой образован

Татьяны милый Идеал…

О много, много Рок отъял!

Блажен, кто праздник Жизни рано

Оставил, не допив до дна

Бокала полного вина,

Кто не дочел Ее романа

И вдруг умел расстаться с ним,

Как я с Онегиным моим.

К о н е ц.

But you, to whom at friendly meeting

I declaimed my first novel’s rhymes…

These are away, those beyond reaching,

As Sadi used to say sometimes.

Onegin was besides that pictured.

And she, who by my Muse was featured

As an Ideal and high praised…

So much, so many Fate erased!

Blessed is the one, who has left early

The Being revel and full cup

Of wine has not yet bottomed up,

Who hasn’t read to the end Its story,

But quitted suddenly, that’s why

I say to my Onegin bye.

The End

XVII.

Так проповедовал Евгений.

Сквозь слез не видя ничего,

Едва дыша, без возражений,

Татьяна слушала его.

Он подал руку ей. Печально

(Как говорится, машинально)

Татьяна, молча, оперлась,

Головкой томною склонясь;

Пошли домой вкруг огорода;

Явились вместе, и никто

Не вздумал им пенять на то:

Имеет сельская свобода

Свои счастливые права,

Как и надменная Москва.

XVIII.

Вы согласитесь, мой читатель,

Что очень мило поступил

С печальной Таней наш приятель;

Не в первый раз он тут явил

Души прямое благородство,

Хотя людей недоброхотство

В нем не щадило ничего:

Враги его, друзья его

(Что, может быть, одно и то же)

Его честили так и сяк.

Врагов имеет в мире всяк,

Но от друзей спаси нас, боже!

Уж эти мне друзья, друзья!

Об них недаром вспомнил я.

XIX.

А что? Да так. Я усыпляю

Пустые, черные мечты;

Я только в скобках замечаю,

Что нет презренной клеветы,

На чердаке вралем рожденной

И светской чернью ободренной,

Что нет нелепицы такой,

Ни эпиграммы площадной,

Которой бы ваш друг с улыбкой,

В кругу порядочных людей,

Без всякой злобы и затей,

Не повторил сто крат ошибкой;

А впрочем, он за вас горой:

Он вас так любит… как родной!

XX.

Гм! гм! Читатель благородный,

Здорова ль ваша вся родня?

Позвольте: может быть, угодно

Теперь узнать вам от меня,

Что значит именно родные.

Родные люди вот какие:

Мы их обязаны ласкать,

Любить, душевно уважать

И, по обычаю народа,

О рожестве их навещать,

Или по почте поздравлять,

Чтоб остальное время года

Не думали о нас они…

И так, дай бог им долги дни!

XXI.

Зато любовь красавиц нежных

Надежней дружбы и родства:

Над нею и средь бурь мятежных

Вы сохраняете права.

Конечно так. Но вихорь моды,

Но своенравие природы,

Но мненья светского поток…

А милый пол, как пух, легок.

К тому ж и мнения супруга

Для добродетельной жены

Всегда почтенны быть должны;

Так ваша верная подруга

Бывает вмиг увлечена:

Любовью шутит сатана.

XXII.

Кого ж любить? Кому же верить?

Кто не изменит нам один?

Кто все дела, все речи мерит

Услужливо на наш аршин?

Кто клеветы про нас не сеет?

Кто нас заботливо лелеет?

Кому порок наш не беда?

Кто не наскучит никогда?

Призрака суетный искатель,

Трудов напрасно не губя,

Любите самого себя,

Достопочтенный мой читатель!

Предмет достойный: ничего

Любезней верно нет его.

XXIII.

Что было следствием свиданья?

Увы, не трудно угадать!

Любви безумные страданья

Не перестали волновать

Младой души, печали жадной;

Нет, пуще страстью безотрадной

Татьяна бедная горит;

Ее постели сон бежит;

Здоровье, жизни цвет и сладость,

Улыбка, девственный покой,

Пропало все, что звук пустой,

И меркнет милой Тани младость:

Так одевает бури тень

Едва рождающийся день.

XXIV.

Увы, Татьяна увядает,

Бледнеет, гаснет и молчит!

Ничто ее не занимает,

Ее души не шевелит.

Качая важно головою,

Соседи шепчут меж собою:

Пора, пора бы замуж ей!..

Но полно. Надо мне скорей

Развеселить воображенье

Картиной счастливой любви.

Невольно, милые мои,

Меня стесняет сожаленье;

Простите мне: я так люблю

Татьяну милую мою!

XXV.

Час от часу плененный боле

Красами Ольги молодой,

Владимир сладостной неволе

Предался полною душой.

Он вечно с ней. В ее покое

Они сидят в потемках двое;

Они в саду, рука с рукой,

Гуляют утренней порой;

И что ж? Любовью упоенный,

В смятенье нежного стыда,

Он только смеет иногда,

Улыбкой Ольги ободренный,

Развитым локоном играть

Иль край одежды целовать.

XXVI.

Он иногда читает Оле

Нравоучительный роман,

В котором автор знает боле

Природу, чем Шатобриан,

А между тем две, три страницы

(Пустые бредни, небылицы,

Опасные для сердца дев)

Он пропускает, покраснев.

Уединясь от всех далеко,

Они над шахматной доской,

На стол облокотясь, порой

Сидят, задумавшись глубоко,

И Ленской пешкою ладью

Берет в рассеяньи свою.

  • Не плачь не бойся не проси не повторяй ошибок дважды
  • Не пилою дерутся а умением исправь ошибки
  • Не печатает файл excel выдает ошибку
  • Не печатает сетевой принтер windows 10 ошибка 11b
  • Не печатает принтер что делать документ на очереди пишет ошибка